Я выходил в коридор, садился в кресло, клеенчатое, с деревянными подлокотниками, и как бы думал: лезли в голову всякие наивные детские глупости. Как оправдывают, я думал, свое существование эти два десятка бездарных баб, никого никогда в своей жизни не вылечившие, даже не пытавшиеся.
Когда-то, лет пятнадцать назад, я бывал в этом самом коридоре не таким, как сейчас, чужаком и просителем — в другой роли, в другом настроении, знал разговоры, болтал заодно со всеми — но так все равно ничего и не понял. И сейчас опять должен как бы с нуля постигать непременное разделение всей здешней насущной людской наличности: два десятка молодых и молодящихся, подвижных, здоровых, вполне бесполезных баб, вполне равнодушных — и девяносто три единицы гниющего заживо мяса …
Четвертое место в твоей палате было как бы транзитным. За неделю сменилось три человека. Эта кровать справа от двери, видимо, для того и была предназначена. Сначала там лежала молодая женщина, пухлая, кокетливая, стеснительная. У нее было низкое давление, головные боли и обмороки. Выписали на «амбулаторное лечение», даже не попробовав поставить диагноз. Привели ей на смену совсем уж девчушку, лет семнадцати, бледную, растерянную, слабую. Нарушения мозгового кровообращения. Полдня посидела, не ложась, перевели в другое, более человеческое отделение. А ночью ввезли и свалили с носилок нечто огромное, бесформенное, непрерывно стонущее… Я, впрочем, знал уже, что…
Обычно вечером после отбоя, часов в одиннадцать, я вносил в палату то самое кресло, ставил его рядом с твоей кроватью, подставлял под ноги стул, укрывался твоим синим одеялом, прихваченным из дому, и так урывками понемногу кемарил. Между необходимостью проверять твою простыню (тут уж появился автоматизм) и плачем, жалобами и судном соседки напротив получались промежутки минут по тридцать, а то и больше. Часа четыре за ночь набиралось, и потом, днем, я кое-что добирал еще дома. Это было так. В середине дня приезжал наш старшенький и меня сменял. Он тогда, ты помнишь, работал дворником, жил в коммуналке у Белорусского, убирал снег, скалывал лед, шел домой, пил свой любимый чай («А я говорю: всему миру провалиться — а мне чаю чтоб пить», — любимая присказка), часок подремывал — с итальянской, английской или ивритской книжкой — собирался и приезжал. Он ведь тоже, ты знаешь, преодолеватель, как и я, во только без моей суеты, без нервозности, с ленцой, вальяжно, естественно. Надо так — значит, будет сделано так, даже если и не очень хочется, но если не очень надо — то что же надрываться… Было надо, и он предложил мне сам — и каждый день приезжал. Я укладывался, впрочем, ровно в четыре с половиной часа. Полтора на дорогу туда и обратно, полчаса на обед с четырьмя рюмками — нашей сладкой фирменной самогонки, помнишь, она у нас называлась «продукт», — полтора часа на сон — в полном отрубе, по будильнику, от точки до точки, — и еще полчаса на кофе и сборы. Все было для меня готово, все на потоке, ни единого лишнего слова, все в такт и по делу. Я окунался в тепло и любовь, в тепло и добро… (Ты уж прости нас, мать, если можешь, и ее, и меня… Впрочем, нет, со мной сложнее, обо мне отдельно…)
Я допивал кофе, вставал. Коричнево-желтой ублюдочной тенью, шинелью-бабочкой, Набоковым-Гоголем, выплывало из шкафа румынское пальто с меховой подстежкой. «Может, наденешь все-таки? Двадцать градусов?» Я в ужасе отмахивался, едва не крестился, кидался к двери. И каждый раз перед самым моим выходом раздавался звонок, мой мальчик говорил из больницы: «Слушай, отдохни еще, не спеши, все нормально, никаких происшествий, никаких трудностей. Посиди, отдохни, а хочешь, я и на ночь останусь». «Хорошо, — отвечая я, — хорошо, спасибо, спасибо…» — вытирал умильные слезы, набрасывал куртку, хватал пакет с едой — и мчался к метро.
Он сидел в коридоре в моем кресле, длинный, трогательный, лысеющий, читал свою английскую, итальянскую, ивритскую книжку… Это был промежуток. Каждые полчаса, я знал точно, он без меня заходил в палату, проверял, подстилал, помогал старухам, отключая так же, как я, все мешающие, неуместные в данный момент рецепторы. Он вставал мне навстречу… (Ты знаешь, где он сейчас? Ну, конечно, ты знаешь. Или наоборот, конечно, не знаешь… Но догадываешься. Да, это так. Кто бы мог подумать!.. Я там был у него. Не скучает, живет, как дома, а если скучает, то не от этого…) Он вставал мне навстречу, широкоплечий, длинный, в сером свитере с засученными рукавами, маленькая, в цветастой обложке книжечка, как пестрая заграничная птица, трепыхалась в его больших ладонях. «Ну что ты, напрасно, мне ведь проще, легче, я трачу меньше нервной энергии…» Он сдавал мне тебя, я принимал. Все было так же, как за пять часов до того, только еще на немного, на пару шагов ты оказывалась дальше от жизни, ближе туда . Еще чуть меньше реакции в левой, не мертвой руке, еще больше стеклянного блеска в неподвижных глазах, желтее лицо… «Поить пробовал?» — «Пробовал, пробовал, никакого смысла. Глотательный рефлекс отключен». «Как хорошо, вот спасибо, и вы пришли, — начинала свои рулады Плаксивая, — а я уж думала, вы не придете, так плакала, так плакала… А это ваш брат? Ах сын? Или брат? Ну такой хороший, такой хороший! Он не уйдет, он потом вернется?..»
Читать дальше