Итак, любовь и смерть, красота и смерть — вот, пожалуй, наша с тобой магистральная тема. Пошлость? Ого, ты еще и не знаешь, какая пошлость! За пять лет твоего отсутствия три этих слова были столько раз во всех сочетаниях в такие непотребные позы поставлены, что уже, я думаю, потеряли всякий первоначальный облик. Но ведь я предупреждал: что ни скажешь сегодня, какую ни выскажешь сокровенную мысль — все оказывается плодом коллективного творчества, достоянием общества, то есть — пошлостью. (Слова, что вырвались на свет из тайных и затворных, теперь — безличнее монет, общественней уборных…) Так что примем к сведению и, не взирая, двинемся дальше.
Любовь и смерть, красота и смерть. Красота спасает, любовь побеждает. В человеке все должно быть прекрасно, от перхоти в голове до грибка на ногах (остроумная шутка в духе бесчисленных современных пародий).
«Если бы я была царицей…» — любит повторять гениальная Нора, имея в виду не столько избыток возможностей, сколько неограниченный запас свободного времени. Дальше следуют любые занятия, проекты, свершения.
Так вот, если бы я был царицей, я написал бы работу под таким названием:
«Эстетика болезни и смерти». Или даже, пожалуй, лучше отдельно: «Эстетика болезни и эстетика смерти». Я основал бы новую дисциплину — «Патолого-эстетику». Болезнь и смерть в литературе и искусстве. Слепота Полифема и Исаака, тело Гектора, голова Крестителя, карлик Веласкеса, горбун Гюго, юродивый Сурикова, сумасшедший Гоголя, сумасшедший Чехова, сумасшедший Толстого, сумасшедший Гаршина (пробуксовка: бесконечный особый российский ряд). Нет, «Борьба со смертью», «Записки венеролога», «Записки юного врача» — не в счет. Это уже как бы науч-поп, другой контекст, другая тема. А вот та же: чума у Пушкина, нервная горячка у Достоевского, чахотка у Ремарка, чахотка у Манна, «Белинский у постели умирающего Некрасова». От чего умирающего? Так, между прочим, до сих пор и не ясно. От чего-то, видимо, не слишком красивого. Врач-уролог Володя Громов мне говорил: «Вся беда наших больных в том, что их болезни всегда запущены. Если у человека болит сердце, то он этим почти гордится, охотно рассказывает симптомы, в троллейбусе чуть что хватается за грудь. А если у него болит там, он за это место, сам понимаешь, публично в троллейбусе не хватается, ни с кем до последнего момента не делится и к врачу обращается только тогда, когда уж вконец невмоготу или даже позже…»
Я бы выделил здесь несколько аспектов. Первый и главный: критерий эстетичности болезни, изменявшийся в разные времена, но всегда действовавший крайне строго, четко выделявший из длинного скорбного списка те несколько тяжких или даже смертельных хвороб, которые, в должном изображении, могли бы способствовать украшению текста. «Как это объяснить? Мне нравится она, как, вероятно, вам — чахоточная дева…» Чахоточная — нравится. Прекрасно. А дева-астматичка? Курящая ментоловые папиросы, аккуратно собирающая мокроту в специальную баночку? Впрочем, чахоточная ведь тоже — и потеет, и харкает. Здесь вступает в силу эстетическая цензура, выделяющая из общего облика болезни лишь то, что требуется в данный момент и не выходит за рамки литературных приличий.
Любопытно, что даже Лев Толстой при всем своем сверх антиэстетизме эти рамки везде аккуратно соблюл. И не только блистательный князь Андрей, но и образец заурядности Иван Ильич — как-то обходится у него без судна и утки Белинский у постели Некрасова — это бы ладно, Белинский навестил Некрасова, посидел на постели и ушел обдумывать очередную статью. Подмывать, выгребать, подставлять посудины, смазывать пролежни — остались сиделки, такие некрасивые специальные женщины, с которыми не говорят ни о любви, ни о книгах… А если возлюбленная у постели возлюбленного, и нет никого, кто мог бы ее сменить? Как там было на самом деле — в «Станционном смотрителе?» А еще того хуже — он у ее постели? И тоже — нет ни родных, ни обслуги… Или… Нет, не подумай, мать, что я к тому и клонил, но и обойти нельзя, тут была бы натяжка. Так вот: если — единственный сын у постели умирающей матери, и десять дней, девять ночей неотлучно… Потому что чужих я не звал, не мог допустить, чтобы ты умерла при чужих людях. А своих я тем более не мог допустить, потому что уж лучше умирать в безразличии, чем во вражде. Упаси Господь!
Любопытная, ты скажешь, у меня цепочка. Где там вышеозначенный Зигмунд Великий со своим вездесущим, враз навсегда все поступки людей объяснившим Эдипом? Ну отца, все-таки, согласись, убили помимо моего желания, я его не знал и смерти его не хотел. Но к другим мужикам твоим, и верно, тебя ревновал, а кое-кому порой желал, быть может, и смерти. Что-то было в наших с тобой отношениях, и с твоей стороны, пожалуй, тоже…
Читать дальше