Фенхель через ее сестру, ибо, как я уже говорил, злопамятством я не отличался и сколько-нибудь существенной обиды в данном случае не испытывал. Чего, как выяснилось, нельзя было сказать о Софи, поскольку она явно собиралась уходить.
— Что ты делаешь? — заметив это, воскликнул я.
Она уже надела туфли и теперь, подняв руки, натягивала черное платье. Одернув его на бедрах и поправив на груди, она сказала:
— Знаешь, милый, если у тебя свидание…
— Но, Софи, если у меня и свидание, то только с тобой!
— У нас ведь легкая добрачная связь, не правда ли? Может, ты тоже собрался жениться, как и я. А наши отношения — это так, лишь бы время провести. Верно?
— Не уходи, — попросил я.
Но она не слушала меня и, приподняв ногу, чтобы зашнуровать ботинок, прикрыла обнажившееся бедро, словно выражая этим жестом не обиду на недостаточную убедительность моих слова, но суровую сдержанность и охлаждение прежнего любовного пыла. Чтобы вернуть ее, как я это понимал, мне требовалось пройти немало серьезных испытаний, а под конец, возможно, даже предложить ей руку и сердце, поэтому в глубине души я посчитал уход ее правильным, утратив способность впредь приукрашивать плотский интерес, бросивший нас в объятия друг к другу.
Мы услышали шорох подсунутой под дверь записки и шаги удалявшейся Теи.
— По крайней мере не стала дожидаться, пока я уйду, — сказала Софи, — но наглости постучать в дверь, хотя ты не один, у нее все-таки хватило. Это что, твоя невеста или как? Давай не стесняйся, прочти записку!
На прощание Софи чмокнула меня в щеку, но уклонилась от ответного поцелуя и не позволила проводить ее по лестнице вниз. Все еще не одетый, я присел на койку и, обдуваемый в тишине майского вечера легким ветерком из раскрытого окна, развернул записку. Там были адрес, телефон Теи и слова: «Пожалуйста, позвони мне завтра и не сердись на невольную бестактность».
Представляя себе ту ревность, которую она должна была испытывать, когда я, голый, беседовал с ней в дверях, и стыд ее за эту ревность, я не мог на нее сердиться. Признаться, я даже радовался визиту Теи, хотя явиться ко мне, оспорив таким образом право Софи именоваться истинной моей возлюбленной, и было с ее стороны известной дерзостью. Занимали меня и другие мысли: должен ли я ради вежливости и галантности пренебрегать опасностью влюбиться? Зачем? Неужели, благоговея перед чудом любви, стоит капитулировать и падать ниц перед каждой жертвой этого чувства? И не проявляем ли мы подчас эту слабость просто потому, что наше сердце временно свободно, так сказать, за неимением лучшего?
Все эти соображения остро интересовали меня и развлекали вопреки беспокойству, вызываемому разного рода шумами, в том числе и нежным шорохом, с которым лопались красноватые почки и распускалась молодая листва. Я размышлял о том, что предназначение женщины — любить, а потом рожать и растить детей. Я же играл любовью, легкомысленно ее отвергая. Можно, конечно, утешаться расхожей мудростью, будто подобное отношение также питается из глубинных источников и основу чувства это не затрагивает, однако мудрость эта, толкуемая расширительно, вела за собой догадку, что и изящная моя ироничность лишь внешняя оболочка по отношению к тяжести, лежавшей у меня на сердце, вызывая не только иронию, но и трепет. Разве взыскующий веры не способен смеяться?
В ту ночь я заснул как убитый и спал самозабвенно то поверх простыней, то кутаясь в них, все еще хранивших запах Софи, как бы осененный ее знаменем. Проснувшись, я счел себя готовым устремиться навстречу сияющему утру, но ошибся: тут же вспомнились ночные кошмары, какие-то видения, навеянные книгой, случайно оставленной Артуром, биографией одного из любимых его поэтов, где стаи шакалов атаковали абиссинский чумной город, надеясь поживиться трупами. -
Снизу несся голос Мими — она что-то неистово кричала и чертыхалась, хотя это был просто темпераментный разговор. День стоял ясный и свежий, и прелесть его казалась столь материально осязаемой, что хотелось взять ее в руки и ощупать. Зной притаился по углам двора, насыщая собой алые цветы, росшие в приспособленных для этой цели железных банках и кастрюлях. Но ослепительность утра при всей его роскоши вызывала головокружение, тошноту и чуть ли не колики. Лицо мое горело словно от пощечины, грозившей носовым кровотечением. Мне было тяжко и душно, как в преддверии обморока, вены набрякли и, казалось, готовы были лопнуть, руки и ноги немели, словно налитые свинцом, и тротуар жег ступни даже через подошвы. Духоту аптеки я не смог выносить даже в течение минуты, необходимой, чтобы проглотить чашку кофе, и, обессиленный, без завтрака, поплелся на трамвай, где, толкаясь в переполненном вагоне, кое-как добрался до работы и там уже рухнул в кресло — вытянулся в нем, раскинув ноги. Я чувствовал пульсацию крови в жилах, все во мне кипело и подрагивало, и не хотелось даже думать о том, чтобы встать. Окно и дверь были открыты, суетливое многолюдие на время стихло, погрузив помещение в спокойствие, торжественную пустоту зала судебных заседаний перед очередным туром склок и тяжб, в затишье на полях Фландрии, когда жаворонок, встрепенувшись и едва прочистив горлышко, рвется ввысь.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу