– Простите, здесь странное эхо, и мне сдается, что я вас не всегда верно понимаю.
– Ничего, это ничего, – отвечал Валентинов, все так же невинно щурясь, и продолжая с завидной аккуратностью и точностью ребром ладони выдавливать необходимую бороздку в мягкой тулье своей шляпы. – Прошу вас, тут прямо у ворот дорожная кофейная, давайте сядем на веранде, и я вам все, ну абсолютно все самым наилучшим образом объясню.
Полусонная хозяйка в мягкой домашней кофте принесла им две чашки кофе-латте и на сносном итальянском добавила, что если гости пожелают, она может подать вчерашнее пирожное.
– Грация, грация, не нужно, – махнул рукой Валентинов.
– Чудный мальчик, – сказал он, когда вязаная кофта исчезла в доме, – признаюсь, то, что мне посчастливилось увидеть в Загребе из окна той комнаты, что занимал покойный, превзошло мои самые смелые ожидания. Вы, полагаю, и не представляете себе, какое увеличение дает германский полевой бинокль. Потрясающее. Потрясающее.
Жаркий румянец, карамельными яблоками выступивший не только на щеках, но на висках, на подбородке и даже на переносице его утренней собеседницы, заставил Валентинова на мгновение умолкнуть, а затем перейти на совершенно соответствующий градусу пожара горячий доверительный шепот.
– Уверяю, уверяю, вам не следует ни о чем беспокоиться, мадемуазель, все ваши загребские долги я оплатил, уже оплатил, и доброта здешних жандармов тоже за мой счет, вы, верно, и не догадывались, а она, поверьте, она куда дороже местной черешни, но это ничего, ничего. Все ради мальчика. Вы понимаете, надеюсь. Скрывать не собираюсь и совершенно честно предлагаю взять на себя подобным же манером ваши долги здесь, в «Кухе Ловца», билет, если желаете, самым достойным первым международным классом до Москвы, и плюсом, – тут Валентинов на секунду умолк, словно действительно производя в уме набор каких-то неочевидных математических действий, – да, некую сумму, на шпильки, скажем, первых трех месяцев в России. Договорились?
– Но что? Что я должна сделать?
– Скажите мальчику, что в соответствии с завещанием отца за ним приехал его опекун. Модест Ильич Валентинов. Из Петербурга. Да-да. Он меня должен помнить. Лето восьмого и девятого года его родители проводили у меня на даче, на Черной речке. Мы с ним грибы ходили собирать. Вы даже и не представляете, какие у нас там грузди. Потрясающие. Потрясающие.
После этих слов человек в черном плаще одним большим глотком допил остывший кофе и мягкой салфеткой вытер свои слишком, пожалуй, полные для тонкого и узкого лица губы.
– Валентинов? Валентинов? – задумчиво проговорила между тем тетя Сукина. – А ведь я вас знаю. Конечно. Ваше имя, по крайней мере. Эти плакаты. Гастроли русской белградской антрепризы. «Дафнис и Хлоя». Антреприза Валентинова. Только мне почему-то и в голову не приходило, что Валентинов – фамилия. Знаете, какие-то ангелочки. Простите...
– Нет-нет. Фамилия. Такая же, как Сукин. Мы с отцом мальчика заканчивали один курс. Альма Матер на Моховой. Да, только потом пути разошлись... Забавно. Ангел, говорите, ангелочек, – он снова как-то хитро и боком взглянул на женщину, сидевшую напротив, теперь уже свободную от всяких следов недавнего осеннего румянца, зеленоглазую, всю в утреннем ореоле золотых волос. – Я так понимаю, по рукам? Все улажено?
Больше всего ее поразило то, как Сукин воспринял известие о прибытии опекуна. Ее мальчик, этот утренний свежий хлебушек далекого дачного детства, утренних чайных девичников, справный и гладкий снаружи, а внутри беспомощная и бесформенная сладость небесной смеси тополиного и одуваничикового пуха, он схватил ее за обе руки и, глядя прямо в глаза, торопливо и сбивчиво проговорил:
– Так даже же лучше, я ведь вам пообещал... пообещал... А вчера у меня опять кружилась голова, и я боялся упасть, у меня словно горячий чай был в коленках все время, все время, пока мы с вами шли из дальней беседки... Я даже думал, сам уже... если бывает какой-нибудь пансион, такой, чтобы мне отдельно.. но только без школы... без Синеуса...
Оттого, что тетя пыталась сдержать слезы, весь рот у нее наполнился невыносимо едкой черничной кислотой, язык не слушался, и губы склеились, какое-то время она вообще не могла говорить и только гладила шелковое темя прижавшегося к ней мальчика, осеняемое точно таким же живым, льнущим к руке электричеством, что и шелковая спинка несчастного Бимона. «Орешки, сердечки, волшебные мои, лесные», – отчаянно и безнадежно думала тетя.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу