— Зачем же он сказал? — спросила Лилечка.
— В том-то и дело. Я думаю, мужик все продумал. Понимаете: все продумал. Не хотел, чтобы долго искали и волновались. Может, боялся, труп вообще унесет куда-нибудь в Египет или Турцию.
— А ему-то не все равно?
— Не знаю. Но как еще объяснишь: «Последи, тут мой теудат зеут»? Значит, хотел, чтобы зафиксировали.
— А о чем вы болтали? — спросил я.
— Мы?
— Вы сказали, болтали о том, о сем.
— О жизни, о чем. Между прочим, очень даже интересно, если кому интересно. Потому что мысль, я бы не сказал, что такая, чтобы любой понял. Я, между прочим, его понял. Понимаешь, говорит, давно, в самом начале перестройки, один кореш, что ли, говорил, что России капут, Запад ее захватит, сделает себе колонию, Тумбу-Юмбу такую, слетятся евреи… ну, вы понимаете, это он говорил, он сам-то из ваших, по лицу видно, я ничего такого, так вот, говорит, прав был кореш, слетелись, хватают кто что может, разоряют все дотла, только отсюдова, говорит, все иначе выглядит, не нужны оказались вам в России математики, врачи, учителя и инженеры, но дозарезу понадобились евреи-банкиры, я, говорит, еще тогда, в восемьдесят восьмом, знал, что кореш прав, я, говорит, России отдал все, чем Бог наградил, и все на ракеты ушло, которые и сегодня могут из гнезд выскочить, и пенсию свою русскому народу оставил, между прочим, дай-то бог, чтобы она кому-нибудь пригодилась, а то ведь и она на новые ракеты пойдет, и снова их сюда привезут.
Когда дядька ушел, Векслер сказал:
— Интересно… Мужик ведь, похоже, прав. Человек инсценировал несчастный случай.
— Зачем?
— Мало ли зачем. Купил квартиру, а банковскую ссуду застраховал, чтобы жена после его смерти не платила. Обеспечил жену…
Векслер, скинув полотенце, пошел к морю. Оно было неспокойно. Он всегда заплывал далеко. Лилечка металась по берегу, то наскакивая на волны, то отскакивая от них, и кричала, как местечковая мамаша:
— Гриша, немедленно вернись!
Он пошел к ней. Волны догоняли и обрушивались на его спину. Влажный жемчужный песок не продавливался под ногами — Векслер шел, не оставляя следов. Лилечка держала пляжное полотенце. Векслер взял его и сказал:
— Что-то мне нехорошо.
Работая, я не думаю ни о чем. Голоса из радиоприемника не проникают в сознание.
— …Ицик Шедман, девятнадцать…
Что — Ицик?… До меня не сразу дошло: уже полдень, передают сводку новостей, ночью в Ланиадо умер от ран наш Ицик. Я вспомнил пустой двор соседей и ночной фонарь, горящий на крыльце в ярких солнечных лучах.
Позвонила Ира.
— Ты слушал радио?
— Ицик.
— Я стою у окна. Дома у них никого нет, и все время трезвонит телефон. Невозможно. Какой-то кошмар.
— Его не привезут домой?
— Нет, тут это не делается. Я заберу Гая из школы, — сказала Ира. — Тебя искал какой-то Краснопольский.
— Да, спасибо.
— Не работай уж сегодня.
Я думал об Ицике, вспоминал, как он, выпучив глаза и обливаясь потом, тащил два ведра раствора на стройке нашего дома, и терзался виной перед ним: ему не надо было так стараться…
Оттого, что его старание оказалось напрасным, теряла часть смысла и моя жизнь. Я вспоминал много других мелочей, все они увеличивали мою вину, и одновременно я думал об этом чувстве вины, которое было слишком уютным, комфортным и потому эгоистическим.
Это чувство занимало место другого — ярости. Мне не хватало ненависти к убийцам, пославшим недоумка убивать детей. Искушенный в психологии, я знал причину своей душевной мягкости — выработанное десятилетиями стремление приспособиться к миру, который требовал не ненависти, а смирения. Он давно научил меня заменять ненависть работой мысли, стремлением понять. Понять значит простить? Авторитет великих традиций — прощать, смирять гордость и подставлять щеку — питал мою защиту, превращал эгоизм самосохранения в нравственную ценность «самосовершенствования». Векслер говорил: «Ложь началась с пророков. Это они внушили всему миру, что Израиль наказывается за его грехи. Собачья чушь. Нас убивают не потому, что мы плохие. Святые мы или дерьмо собачье — нас убивают любыми». Но и пророки не знали чувства вины. Они задыхались от ярости и ненависти, просто-напросто поменяв их адрес, направив с убийц, которые были вне досягаемости, на своих близких, побежденных, страдающих и безответных, — за то, что Бог их оставил. Их ярость зажгла огонь, которого хватило на тысячелетия.
У меня была лишь тоска. Я казнил себя за то, что мало думаю сейчас о Ицике, — да ведь это только говорится так: «казнил», — изгонял из сознания чудовищную непоправимость случившегося. Ира, говоря со мной по телефону, плакала. Ей дано сохранять простое чувство сопереживания. А я не мог доверять своим чувствам, изуродованным, как уродуется нога в тесной обуви.
Читать дальше