И вдруг из Москвы пришла разнарядка — одно место на курсы повышения журналистской квалификации, то есть ехать в ЦКШ — центральную комсомольскую школу — и прозябать там, бездельничая в красивой загородной резиденции, аж одиннадцать месяцев, причем со стипендией.
Самое интересное, что обстоятельства в редакции сложились так, что свободных стрелков в тот момент не оказалось, каждый был при деле, при своих заботах, лишь я неприкаян в ожидании, когда появится вакантная ставка.
И вот она появилась — почти на год.
Не знаю, научила ли меня чему-нибудь эта школа в смысле профессиональных навыков — к нам приезжали какие-то знатные правдисты, рассказывали о своей работе, литературные редакторы приводили примеры правильного стиля, — эта сторона учебного процесса мало запомнилась, а вот околоучебная жизнь оказалась любопытной. В школе пребывало много иностранцев, черные парни из Африки, будущие диктаторы, вроде Менгисту Мариама, надев китайское теплое белье «Дружба», которое тогда повсюду продавалось в московских магазинах, катались в нем по парку на лыжах, приняв это белье за спортивные костюмы. Вместе со мной жил исландец Ульвур Хиорвар, не собиравшийся никого свергать в своей стране, нормальный стиляга и поддавоха из Рейкьявика, где у него осталась девица, дочка генерального прокурора, и он, попав в Москву, прогуливал лекции, как и я свои, и единственное, что не вписывалось в образ молодого безыдейного карьериста, это то, что он был как две капли воды похож на молодого Ульянова-Ленина, в смысле внешне. В Москве на нас с ним показывали пальцем, на демонстрации выдернули из колонны и проверили документы. В Суриковском училище, в общежитие которого мы иногда наведывались к знакомым, его использовали как модель. Еще среди достопримечательностей школы были первая жена Роберта Рождественского и будущий драматург Вампилов, скромный паренек из Иркутска с внешностью бурята.
Каждый искал себе развлечения сам. Ульвур сосредоточился на переводчицах, среди которых были в высшей степени достойные внимания. У меня же была Ева, и я раз в неделю навещал ее, жившую у родителей в Измайлово. Там, в общей комнате барака, который, конечно, бараком не называли, прижатый к стенке дивана, под тяжелое сопение ее мачехи, добрейшей души женщины, кормившей меня кубанским борщом, и был зачат наш сын.
Это было зимой 61–62-го года, атмосферу которой для меня лучше всего выражает облик большой аудитории Политехнического музея. Именно там я провел немало вечеров, слушая Беллу Ахмадулину, Андрея Вознесенского, Евгения Евтушенко. Лирик Анатолий Поперечный завывал: «Ребята, ребята, ребята… кручина, кручина, кручина…» Он кокетливо начинал: «Стихотворение посвящается Светлане, а какой — не скажу!» Но главное, конечно, — политический подтекст, присутствовавший, как казалось мне, во всем, что произносилось со сцены, когда даже Алексей Сурков позволял себе смелость, говоря: «Я не буду комментировать то, что происходит на съезде, учитывая вашу природную сообразительность…» — и многозначительно молчал с минуту, и я, сидевший в раковине аудитории, делал вид, что понимаю его. И переглядывался заговорщически с соседями, улыбаясь.
Было вдоволь истошности, надрыва и наивности.
— А мне просто хочется жить! — кричала девочка с прядью, зачесанной назад, как у Крупской, наверное, отличница и девственница. — Я родилась, поэтому я уже счастлива.
Шел диспут о счастье, о любви.
— Ваша цель в жизни? — ехидно спросил ее парень, длинноволосый, как Махно.
— Быть человеком! — без запинки, как урок, ответила девочка.
— А что хуже: пьянство или увлечение западной модой?
— Пьянство.
— А что такое скромность?
— Сделал хорошее и помалкивай… Островского читаю и хочу понять: действительно ли уйду из жизни без дела?
— А я не хочу жить с драмой, — сказал длинноволосый. — Можно ли уйти без драмы? — обратился он с вопросом к залу.
Зал загудел. Зал отреагировал остро: как же можно «уходить без драмы»? Это же верх мещанства!
Кажется, в этот момент мне постучали по плечу и передали, как я понял, записку в президиум. Она не была сложена пополам. На открытом, довольно большом листе крупными буквами шел текст, не заинтересоваться которым было невозможно. Там было написано, что все мы тут болваны, а Хрущев с его съездом всего лишь морочат народу голову.
Я соображал, что делать. Передать ее дальше — попадет к стукачам, мы прекрасно знали, что их тут не мало. Я говорю «мы», потому что к тому времени я уже вошел в круг тех, кто готовил диспуты, мне нравилась атмосфера их «кухни», и, конечно, в нашей среде мы кое-что уже понимали и ждали, что нас вот-вот закроют. А после такой листовки, попади она в руки «чекистов», это случится наверняка, решил я и спрятал листок в карман.
Читать дальше