Ты хочешь говорить со мной о моей, с позволения сказать, музыке, но в ней сконцентрировано все то, чего ты всеми фибрами боишься и не можешь принять. Ты вот обмолвился поначалу, что «Сталь» — это что-то ненастоящее, из области «Ангарстроя», а вот, мол, мой нынешний Stabat Mater — это, дескать, другое дело. Ну, и о чем с тобой после этого говорить, если ты это так понимаешь? Ты даже как бы и имел в виду, что за «Сталь» мне должно быть несколько стыдно — не за техническую ее сторону, а за идею, которой она служила. Нет, брат, — я за все готов ответить. За все, что не спустил в унитаз, я вполне готов ответить.
— Но я совсем не то имел в виду… — начал было Камлаев.
— Что ты имел в виду, мне, может, и вовсе неинтересно. Кто тебе сказал, что я с тобой разговариваю? Я, может, со стенкой разговариваю. Я долго молчал, и теперь мне нужно выговориться, представь себе. Ну так какой тебе магический секрет раскрыть? Что тебя так у меня взволновало, что ты, поджав хвост, побежал ко мне на другой конец города? Скажи одним словом.
— Свобода… в вашей музыке, — поколебавшись, отвечал Камлаев.
— А что такое свобода?
— Ну, свобода… — начал он, как последний двоечник, — это… особая свобода, когда вы вроде добровольно принимаете на себя все классические ограничения, приятие которых сегодня считается композиторской слабостью… Но при этом…
— Что такое свобода вообще? Ну, давай, отвлеченно, философски, как о самом главном. Формулу мне дай. Понимаю, что сложно, что вас по «Словарю атеиста» учили — свобода «от», свобода «для», — и вы только до одного Бердяева лет в двадцать пять с хвостиком добрались. Ну, а все-таки?
— Свобода — это неуклонное выполнение долга, как ты его понимаешь, даже если это выполнение объективно представляется бессмысленным.
— Ага, ты смотри! Да ты не так безнадежен, как я полагал. Почти угадал. Неглупый человек однажды сформулировал: свобода — это абсолютное доверие Богу.
— Ну, правильно же, — возликовал Камлаев, поражаясь, как он раньше этого не понимал. — Но почему же тогда музыка, состоящая из этого доверия, невозможна? Не вообще музыка, а написание такой музыки сейчас? Я занимался этим много лет. Сначала я Баха играл и исполнял вот это самое доверие. А потом, когда сам уже стал сочинять, я увидел, что если ты сочиняешь настоящую музыку, то как будто спешишь оповестить весь мир о каком-то, напротив, своем недоверии, и это недоверие звучит неизбежно. И вы — единственный человек, кто…
— А вот бы и играл доверие Баха за неимением собственного, — оборвал Урусов. — Зачем тебе непременно нужно было в авторство полезть и творцом заделаться?
— Чужого доверия мне не хватало. Вы же тоже… вам же тоже не хватало чужого доверия. Я одно понять не могу: двести, триста, четыреста лет, возможно, было это абсолютное доверие, а сейчас вдруг оказалось невозможным. Как если бы за многочисленные прегрешения нас лишили самой способности слышать такую музыку… ну, улавливать ее, что ли, из воздуха…
— А эта музыка, по-твоему, разлита в воздухе? Молодец ты, коли так. Так ты сядь на пенек и слушай, слушай, до тех пор, пока твой слух достаточно не обострится. Но тебе ведь не столько необходимо услышать, сколько быть услышанным, тебе важно не провести сквозь себя, а быть источником откровения. В твоем представлении ты должен быть слышан на много километров окрест и на много километров в вышину — как самый заметный, как самый тонкослышащий, как самый оригинальный. Тебе нужно быть первым — по востребованности, по услышанности, по ре-зо-нан-су, который ты в мире произведешь. Тебе нравится быть запрещенным (ты еще и поэтому потянулся ко мне: я казался тебе еще более запрещенным, чем ты сам), тебе нравится погружать публику в транс, вгонять ее в ступор, а если тебя однажды разрешат и при этом лишат публики, ты этого, пожалуй, не переживешь. Кстати, вместо того чтобы бороться с нашим заповедным авангардом, власть могла бы уничтожить его одним щелчком — разрешив его. Ай-ай-ай, что же ты делать будешь, Матвеюшка, когда тебя не сегодня-завтра разрешат? Одним словом, ты смертельно привязан к публике. Это тип отношений «автор — публика». «Потребление — продукт — потребление» — порождение этого типа, причем не пасынок, не ублюдок авторства, как ты считаешь, а неизбежный плод законного брака автора и публики. Гонясь за благосклонностью или осуждением публики, ты как автор неизбежно придешь к одноразовости музыкального языка, которая в современной культурной ситуации воспринимается как высшая художественная доблесть, здесь ты прав. В погоне за вечно новой неповторимостью ты обречен на постоянные и бесконечные модификации устаревающего языка: вместо того чтобы, пропуская естественную музыку сквозь себя, дать ей течь свободно, по законам, органически ей присущим, ты вынужден прибегать ко все новым техническим ограничениям и запретам, ко все большему дроблению длительностей на промежуточные значения, на тридцать вторые доли — и так до тех пор, пока все возможные насильственные принципы организации музыки не будут исчерпаны и ты уже никакими средствами не сможешь достичь одноразовой новизны, бесподобности, первосказанности.
Читать дальше