Да, Фиговидец был уверен, что катится вниз. И конечно, чем ему было горше, тем упорнее он острил и мастерил сухие весёлые периоды, внушающие уважение на бумаге и жутковатые в устной речи.
Пока я пил кофе, он лежал рядом и разбирал почту. «Дела, дела, — бормотал он, перекидывая конверты. — Ага, конференция. В жанре побрехеньки. Уведомление из ЖЭКа. Пятнадцатого воду отключают. Уведомление… что за чёрт… — Он быстро пробежал письмецо, пожал плечами. — Незачем привносить свои педагогические чудачества в личные отношения… О, нас приглашают сегодня в гости. Один поганец из Архива. Ты поспи или погуляй, если хочешь, а вечером пойдём к нему».
Если бы, сказав это, он не поднял вопросительно глаза, я и не расслышал бы вопроса. Неправда, что его игрушечно-ворчливое брюзжанье вполголоса усыпило меня, но это мирное утро, полная птиц тишина, чистые запахи стен, белья, прикорнувшего рядом тела парализовали мою волю, создав изъян в работе причинно-следственных связей. Голоса птиц, голос Фиговидца звучали, ничего не требуя: одинаково красивые, счастливые и непонятные. Мне пришлось сделать усилие, словно поднимаясь из глубокой воды.
— Какой он?
— Какой он? — Фиговидец склонил голову набок и пофыркал. — Благообразный, сладкоречивый, с хорошим почерком и остроумный.
Довольный, что ему удалось сделать столь всеобъемлющее описание, он разулыбался. «Поспи или погуляй, — повторяет он отрешённо. — Сходи искупайся. А я потружусь».
Как грустно и неуверенно выходит у него последнее слово; какая обида мелькает в лице, и сразу за обидой — насмешка над собой, вместе угрюмая и ласковая.
— Ну потрудись, — говорю я.
Он хмурится; он видит, что я вижу, что он не хочет работать — и злится, и сразу же что-то придумывает, обвиняя не себя в лени (здесь всё понятно), а меня — в неуважении.
— Ну конференция-то, — с укоризной говорит он. — Ты думаешь, только твоя работа — работа, или, может, землю копать?
Разгорающийся за окном день выглядит привлекательнее, чем предлагаемая им игра. Я не стану препираться. Одеваясь, я тороплюсь извиниться.
— Извини. Не хотел тебя обидеть.
— Ничего страшного. Я найду, на ком выместить.
Я пошёл погулять.
Уже было жарко, но… Но свежесть запущенного сада и близость воды чувствовались повсюду, и остров плыл сквозь полдневный жар, не погружаясь в него. Очень яркое солнце и очень чёрная тень чередовались на безлюдных улицах. Раскалённые дома, раскалённые трещины асфальта и раскалённая брусчатка дрожали зыбким маревом, уступая пространства яви торжествующим растениям: ярому, весёлому, зелёному. Всё же не полчищами варваров, но лукавым и жеманным, улыбающимся гостем деревья и травы вошли в город. Они не стали губить его сразу. Запахи, пряности, листья, цветение шиповника нежно сыпались на мою голову — так влюблённый шафер на свадьбе осыпает конфетти доверчивого, ничего не подозревающего жениха.
Я свернул к Тучкову мосту. С десяток бездельников купались и загорали, ящерицами приникали к горячему граниту полуразрушенной набережной, переходящей в небольшой песчаный пляж. С некоторыми я уже был знаком; там-сям мне помахали ленивые руки. Я разделся, расстелил на камнях поровнее рубашку и лёг, и утонул в полудрёме, сквозь которую струились ручейки ленивых разговоров вокруг.
Фарисеи загорали — те из них, кто вообще загорал, и преимущественно это были друзья и девушки пижонов — голышом; индивидуалисты — сами по себе, другие — сбившись в кучку на просторном истёртом ковре. Ветер облачками относил от молодых гладких тел сигаретный дым, разговоры и смешки. Июль лежал рядом пышущим жаром зверьком.
«Мы страшно далеки от народа и хотим быть еще дальше», — расслышал я. (Беспечные слова, смущённый голос.)
Летом весь город будто вымер; семейства перебрались на дачи в Павловске, число присутственных дней сократилось. Солидные господа в легких белых костюмах уже не прогуливались неспешно по Невскому проспекту, раскланиваясь со знакомыми, но съезжались из контор на вокзал, откуда быстрые блестящие вагоны павловского экспресса уносили их в край лугов и парков. Там их поджидал привокзальный оркестр. Поджидали вышедшие к прибытию поезда домочадцы, не усмирённые даже зноем долгого дня собаки и дети, и чудесные вечерние запахи земли, травы и слабой гари. А у самых дач встречали путников старые ели — деревья, которые по ночам всегда были темнее и чернее самой тёмной и чёрной ночи.
Между тем Город выдыхал жар и задыхался, к вечеру ещё сильнее, чем днём, потому что ветер стихал. Все, кто по каким-либо причинам сторонился Павловска (брюзги, бирюки и пижоны, пуще огня боявшиеся упорядоченного отдыха, своих пожилых родственниц и налаженной ими жизни), томились, проклиная мёртвый сезон, по домам, или в Английском клубе, или в увитых розами и плющом и чем-то ещё беседках — таких запущенных, так покосившихся под грузом тяжких ветвей, что теперь они скорее напоминали логова геральдических хищников и чудовищ, чем невинные и полезные плоды человеческой архитектурной мысли. Приятели Фиговидца отчаянно хандрили, собираясь в этих ужасных и сладостных убежищах: им некого было шокировать, некому дерзить и почти не за кем волочиться. Стихами и пересудами они пробавлялись.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу