Между тем Мартин спокойно играет возле меня на полу. Он быстро привык к жизни в мотеле. Мы спим вместе на двуспальной кровати: он на своей стороне, я — на своей. Ему это нравится, а я терплю ради него: дети беспокойны во сне. Мы питаемся в придорожной закусочной по соседству. Трудно раскрутить мотели и придорожные закусочные в длинные, плотные абзацы, но я чувствую, что, по крайней мере, это шаг в верном направлении. Я мог бы также попытаться вплести комнату, в которой сейчас пишу. Я сижу на краю кровати, согнувшись над ночным столиком. Это неудобно, но вряд ли в Далтоне (или Хестоне) найдутся письменные столы в комнатах мотеля. Я уже упоминал овальное зеркало на стене.
Мартин складывает кусочки головоломки, которая в законченном виде изображает маму — медведицу (клетчатый передник, пухлые руки), она машет из окна, провожая папу-медведя (удочка, соломенная шляпа), медвежонка Тедди (сеть для ловли креветок) и медвежонка Сьюзи, его сестричку (корзинка для пикников), — эти трое топают по тропинке сада навстречу сияющему солнцу. Слава боту, у нас с Мэрилин хватило ума не дарить Мартину медвежонка Сьюзи. Подобно Адаму в его счастливые дни, он знает недостаточно, чтобы знать, что он один. Когда Мартин наиграется с медвежьей семьей, он будет перечитывать приключения Спайдермена или играть, сидя за рулем моей машины, воображая, что участвует в автомобильных гонках, — пока не придет время ленча. Я же между тем продолжу писать. Я ясно дал понять Мартину, что утра принадлежат мне. Днем мы с ним пойдем на прогулку в лес, после чего я, наверное, чем-нибудь его угощу.
Собираюсь наладить контакт с прачечной.
Четыре дня в Далтоне — и Мартин начинает капризничать. Выстиранное белье висит на веревке, натянутой между дверцей платяного шкафа и крюком для картины. Когда входит горничная, я засовываю белье в ящик и снимаю веревку. Мое белье пахнет плесенью. Такой образ жизни оставляет желать лучшего. Однако я не готов сидеть перед стиральной машиной под любопытными взглядами, ожидая, пока белье прокрутится.
Мартин соскучился по своим игрушкам. Он желает знать, что мы тут делаем. Он хочет знать, когда мы поедем домой. У меня нет ответов на его вопросы. Иногда он плачет, иногда скандалит. Когда он слишком уж разойдется, я запираю его в ванной. Может быть, я резок, но я не настроен мириться с неразумным поведением. После безмятежности наших первых дней я чувствую, что опять весь на нервах. Я спас этого ребенка от женщины с нестабильным, истерическим характером, которая воспитывала из него дурачка, а он теперь стал для меня обузой. Существуют ли какие-нибудь пламенные слова, которые убедят ребенка, что, каким бы грубым и тираничным я ни казался, побуждения мои чисты? Как же я должен орать, какой страстью должны гореть мои глаза, как должны трястись у меня руки, чтобы он поверил, что все к лучшему, что я люблю его отеческой любовью, что хочу лишь одного: чтобы он вырос, в отличие от меня, счастливым человеком?
Он спит, засунув палец в рот, — это знак неуверенности в себе.
Я должен быть здесь счастлив. Я порвал узы. Никто не дышит мне в затылок. Я располагаю своим временем. И все же я несвободен. Вместо того чтобы — как я надеялся — проходить круг за кругом в бессловесном бытии, под воздействием птичьего пения, отеческой любви и прогулок по лесу, пока не достигну экстаза чистого созерцания, я просто сижу в мотеле «Локо», погрузившись в задумчивость и ожидая, чтобы что-нибудь случилось. Чей это древний голос в нас, который радостно ржет после действия? Мой истинный идеал (я действительно в это верю) — бесконечные рассуждения личности, «я», читающее «я» другому «я» во всей бесконечности. Не заблокированный ли императив действия вызвал войну, и не отравили ли меня мои рассуждения о войне? Освободился бы я, если бы был мальчишкой-солдатом и шагал по Вьетнаму моих фантазий ученого? Я призываю смерть на смерть на людей действия. С февраля 1965 года война живет своей жизнью за мой счет. Я знаю, и я знаю, и я знаю, что именно съело мою мужественность изнутри, сожрало пишу, которая должна была меня питать. Это нечто, ребенок — не мой, — когда-то младенец, желтый и крошечный, угнездившийся в мертвом центре моего тела, сосущий мою кровь, растущий на моих отходах, а теперь, в 1973 году, ужасный монголоидный мальчик, который расправляет свои члены в моих полых костях, грызет мою печень своими улыбающимися зубами, выпускает свою ядовитую грязь в мою систему и не уходит. Я хочу, чтобы это кончилось! Я хочу освободиться!
Читать дальше