Тогда-то и принял он участие в «складчине» (которая дешевле ресторана). Эту складчину устраивал его однокашник с двумя другими, очень продвинутыми в развлечениях сверстниками, в том числе и Митишатьевым. У кого-то из них высвобождалась квартира («предки» куда-то уезжали), и они могли там делать, что хотят. Митишатьев вспомнил о Леве и пригласил его «с дамой», за что Лева, давно истощив все доступные ему варианты развлечений Фаины и находясь по этому поводу в глубокой растерянности, был ему очень признателен, даже тронут.
Фаина долго ворчала, не соглашаясь идти, морщилась: «детский сад»; потом собиралась так же долго, даже тщательнее обычного.
То, что нас утомляет впоследствии, Леву еще нисколько не утомляло — он нисколько не скучал, наблюдая ее сборы, даже получал удовольствие. Он находил особую красоту и прелесть в этих заученных, машинальных, почти инстинктивных движениях Фаины перед зеркалом. Именно в этих, вовсе не рассчитанных на постороннего, на эффект, не эстетизированных движениях — находил он теперь именно и прежде всего красоту…
Его радовала закопченная железная вилка, которую Фаина уходила калить в кухню на газе и бегом возвращалась, отставив слегка руку в сторону с раскаленной вилкой и помахивая ею (на эту вилку она наматывала прядь, совершая последний и самый выразительный локон), и столовый нож, которым она с поразительной ловкостью загибала себе ресницы, и иголка, которой она разделяла по отдельности ресницы, уже накрашенные… Эта возня с колющими и режущими предметами (у самых глаз!) казалась Леве рискованной и опасной, а то спокойствие и деловитость, с каким Фаина это все проделывала, и восхищали, и пугали его, как смелость артиста в цирке. Притягивало и пугало его и выражение глаз Фаины в зеркале, когда она занималась всем этим, — отсутствующее, холодное, прицеленное, снайперское какое-то. Заученная, непреклонная последовательность движений и операций, проводимых Фаиной при сборах, при всем единообразии, не теряла прелести для Левы; он испытывал определенное удовлетворение от мысленного опережения, предвосхищения движений Фаины и некую радость от совпадения воображенного движения с действительным через какую-нибудь секунду.
(И пока он так робко наблюдает и безропотно ждет Фаину, у нас есть время разглядеть его взгляд… Как он умудряется, не сводя с нее глаз, настолько не видеть ее? Настолько ее не видеть, что, глядя в этой повести его глазами, и мы — не видим ее?..)
Особенно нравилось ему, когда она смывала старую краску и становилась на миг будто растерянной и близорукой, будто ее легко можно было сейчас обидеть, а Лева бы — защитил… Вообще, Лева все больше любил и дорожил этой незамеченной красотой Фаины: заспанным или усталым ее лицом, какой-нибудь небрежностью в одежде, неуклюжим безотчетным движением — это вселяло в него блаженное ощущение прочности, принадлежности и благодарности, которые, в иных условиях, Фаина давала ему испытывать все реже.
Так уж получалось, что, когда Фаина жаловалась на то, что плохо выглядит, то казалась Леве наиболее красивой, любимой и близкой. Если бы это было вполне осознанно, можно было бы сказать, что его радовало, когда она бывала измученной, слабой и несчастной (так, особенно любил он ее, когда она заболевала), и наоборот, пугало, когда она была «в форме»: красивой, уверенной, бодрой. В первом случае возникала иллюзия ее зависимости от Левы, она никуда не уходила от него и никуда не могла деться; во втором — она уходила от него бесконечно, всегда, уходила тем безнадежней, чем была красивее, уходила, даже если была рядом и они были вдвоем: он как бы уже над ней не простирался и отставал, задыхаясь от отчаянья.
Тут была какая-то парадоксальная путаница в понятиях близости и отдаления, в обозначениях этих состояний словами — обычно и иногда, естественно и неестественно, как правило и в исключительных случаях. Для Фаины обычным и естественным, приносившим легкость и удовлетворение, было состояние «в форме», а исключительным, редким — обратное состояние: усталости, неуверенности («сегодня я „не в форме“). Для Левы — наоборот, все более нежелательным, неприятным и неестественным казалось ее пребывание в форме, а обычным, естественным казалось как раз ее состояние „не в форме“. В Левином сознании эти два ее состояния приходили все в больший антагонизм: „в форме“ Фаина казалась Леве неестественной, злой, лживой, черствой, эгоистичной, наделенной всеми пороками, „не в форме“ — милой, естественной, нежной и т. д. Именно не в форме, казалось ему, бывала Фаина сама собой, а в форме — чужая, не своя, подмененная. И хотя он был не властен поколебать соотношение этих двух ипостасей Фаины, хотя Фаина прежде всего стремилась свести к минимуму те свои состояния, которые, чем дальше, тем больше становились дороги Леве, а именно: она стремилась как можно реже бывать не в форме — тем не менее Леве казалось, что Фаина, пусть медленно, через бесконечные его страдания, но приближается, подвигается к тому своему состоянию, которое Лева полагал ей естественным, ее сутью и которое, если снять покровы с неосознанных Левой явлений, называлось „принадлежностью Леве“. И поскольку никаких действительных оснований к тому, чтобы полагать, что она принадлежит ему все больше, у Левы не было, скорее, наоборот, ему удавалось видеть желаемое способом, который может показаться странным, но совершенно естественен в то же время; он все больше узнавал Фаину лишь с одной стороны, он все копил и собирал в себе эти ее состояния „не в форме“, столь любезные ему: он их просто лучше видел и узнавал, сосредоточивая внимание на моментах, которые, может, были чрезвычайно невелики в общем образе Фаины, но как бы увеличивались и росли именно за счет возрастающего к ним внимания. То есть явление это было чисто психическим или даже оптическим, но оно придавало силы и помогало пережить самые обезнадеживающие ситуации.
Читать дальше