Бедняжка Кирстен в замызганной куртке и кроссовках. Добрых четверть часа стоит, уставясь на классическую обнаженную статую Майоля у входа в Эйре-Холл. Январским утром, на снегу. Худенькое лицо, большущие глаза, профиль голодной птицы. Никаких подруг, кроме Ханны, а Ханна славится на всю школу своим удивительно милым нравом. (Но Ханна ведь потеряла мать несколько лет тому назад. «Потеряла мать», как принято выражаться. Так что у них, очевидно, много общего, есть о чем поговорить.) Обходит статую, засунув руки в карманы. Размышляет. Покусывает нижнюю губу. Потом медленно идет через хоккейное поле — без шапки, несмотря на ветер. Сидит одна в столовой, делая вид, будто читает книгу. Эдакое у нее маленькое, белое, суровое, нетерпимое лицо. Морит себя голодом. Падает в обморок в гимнастическом зале и на лестнице. В классе сидит молча, решительно скрестив руки на груди. Смотрит прямо перед собой. Самодовольно ухмыляется. Легкие морщинки прорезают лоб. Запах безутешного горя — затхлый, точно от грязного белья. Одинокая, и упрямая, и шалая. Не желает подходить к телефону, когда звонит миссис Хэллек. Так было раза четыре или пять… все стали удивляться: теперь-то что не так у Кирстен? А когда ее наконец уговорили сходить в медицинский пункт, оказалось, что у нее высокая температура — 103 градуса. Губы у нее высохли и потрескались, глаза закатились. Ханна и Филлис Дорси, молодая преподавательница гимнастики, чуть не волоком выводят ее из общежития.
— Послушай, Кирстен, — говорит ей Филлис Дорси, — ты что, хочешь, чтобы тебя исключили? Или просто вгоняешь себя в гроб?
Одна из школьных острячек — не кто-нибудь, а бывшая подружка — заметила, что если уж чьему-то отцу суждено было покончить с собой, то кто же это мог быть еще, как не отец этой задавалы Кирстен Хэллек? И эта злая шутка (а несколько девчонок все-таки испуганно хихикнули), возможно, дошла, а возможно, и не дошла до Кирстен.
Она игнорирует своих врагов. В упор их не видит. Привет, Кирстен, доброе утро, Кирстен, как дела, Кирстен, — но она их не слышит. Летит как угорелая вниз по лестнице.
Отпрашивается с урока истории — боль в животе такая, что она вынуждена согнуться пополам: нет я в порядке нет пожалуйста я сказала пожалуйста все будет в порядке мне не нужно ничьей помощи благодарю вас. («Я все-таки съела завтрак, и вроде бы с удовольствием, — не без чувства удовлетворения написала она в своем дневнике, — но желудок не принял, так что пришлось бежать в туалет, и меня вырвало». Слово «вырвало» подчеркнуто несколько раз.)
Думает. Размышляет. Придумывает. Грезит. Забивает себе голову всякими фантастическими картинами, которые, вообще-то говоря, вполне реальны. Изабелла и Мори и Ник Мартене. Изабелла и Мори и Ник Мартене. А может быть, Изабелла и Ник… и Морис Хэллек. А может быть (ведь они же были друзьями детства), Морис Хэллек и Николас Мартене… и Изабелла.
Размышляет, смотрит в пустоту, покусывает нижнюю губу, с силой прочесывает пальцами волосы. (Что это она сотворила с бровями? Почти все выщипала? Но зачем? Даже Ханна не может этого сказать.) Вся съеживается от ласкового прикосновения учительницы французского языка — собственно, даже содрогается (с несколько наигранным возмущением), когда та кладет руку ей на плечо. Бредет одна через унылое хоккейное поле, сидит одна в стеклянном кубе библиотеки, сгибается в три погибели в столовой над остывающей едой — одна, совсем одна, хотя в этом году немало других печальных историй вокруг: девочек то и дело укладывают в изолятор, или к какой-то девочке неожиданно приезжает отец, забирает ее позавтракать в «Молли Питчер» или «Холидей инн» на автостраде и не привозит назад; есть девочки, которые много плачут, а есть такие, которые решительно не желают плакать, и есть такие, которые балуются травкой и курят так, чтобы их застигли, исключили и отослали домой, где их ждут новые слезы и неизвестно что; после их исчезновения проходит не одна неделя, прежде чем соседка по комнате узнает, что произошло.
Но Кирстен избегает этих девочек, да и они всячески показывают, что избегают ее. Хотя, быть может, ни одна из них даже и не «видит» других.
Кирстен большую часть времени проводит одна. Но сегодня — все замечают это не без удивления, одобрения и интереса — к ней приехал этот ее красавчик братец, прямиком из Принстона — кажется, так? А может быть, из Йейла. Да, вполне недурен.
Кирстен помнит не тщательно подгримированный труп в выстланном атласом гробу из красного дерева с медными ручками — мужчину со слегка подрумяненными щеками, крепко закрытыми, ничему уже не удивляющимися глазами, подлатанным спокойным ртом, — а живого человека: она отчетливо, как в галлюцинации, «помнит» теплое, еще живое, еще борющееся в панике тело, зажатое, как в капкане, рулевым колесом машины, в то время как илистая вода наполняет ее, и ветровое стекло под тяжестью этой массы не выдерживает, в салон сыплется множество прозрачных осколков. Боль, возникающая в груди, сказали ей, боль при грудной жабе, такая же сильная, как если бы тебя лягнула лошадь… такая же внезапная, такая же ужасная, такая же всепоглощающая. Он задыхается, ловит ртом воздух. Это у него второй инфаркт, а может быть — никто ведь не знает, — и третий… И высокий процент алкоголя в крови…
Читать дальше