Я так и вижу их: и эту рыбину, и свинью, и Побджоя — короче, всю компанию. Вот он идёт, только взгляните на него, направляющегося обратно на бульвар Предначертания, прочь от мельницы: сгорбленный, вспотевший, тяжело отдувающийся, весь зелёный от натуги, ибо совсем не привык к физическим усилиям — прямо-таки слабый росток спаржи, а не человек, который везёт чудовищного борова, надёжно, хотя и не слишком ловко привязанного к тачке, а тачка-то явно не предназначена для перевозки такого тяжёлого груза; причём и сам свин, и Побджой равно не замечают, что за ними летит скомканное полотно и пламя, разбежавшееся от дырочки с рдеющими краями, превратило его в огненный шар.
Пожалуйста, не спрашивайте, откуда мне известны такие подробности, умоляю вас! Там, где дело касается рыб, я знаю всё или почти всё, а кроме того, невежливо прерывать меня, когда я ещё не закончил историю о превращении рыбы-солнечника в огненный шар, который становился всё больше и больше, пока ветер не подкинул его повыше и не зашвырнул сие пылающее великолепие через открытое окно на верхний этаж мельницы, прямо в помещение, где Председатель устроил свой тайный арсенал, а потом не позволил ему приземлиться посреди бочонков с порохом, коих имелось там несколько дюжин.
Я услышал чудовищный взрыв. Почувствовал, как задрожали земля и воздух, словно живые, напуганные твари.
То, что позднее казалось долгим, как жизнь, а на самом деле длилось не более одной-двух секунд, до сих пор заставляет вздрагивать всякого, кто, не в пример мне, воочию наблюдал невероятное зрелище, когда весь мир пришёл в движение, повинуясь какой-то волшебной силе: вот с рёвом, разваливаясь на куски, подпрыгивает чуть не до самого неба паровоз Коменданта; вон там взмывают к звёздам вагоны, словно палки, брошенные собакам; повсюду сплющенными ядрами проносятся огромные железные колёса; бюсты Цицерона играют в салки со щепками из Регистратуры; раскрытые книги вспархивают, как умирающие птицы; и целые стены с прибитыми к ним картинами и зеркалами поднимаются к звёздам, невесомо, как листки бумаги, переворачиваясь в полёте своём; согнутые наподобие тряпичных кукол тела, пронзённые кочергами, перилами, ножками стульев и расщеплёнными половицами, воспаряют ввысь легче скукожившихся осенних листьев, прямо к неласковому красному солнцу; разодранные на тысячи клочков письма мисс Анны, эта песнь в честь Европы, разлетелась на тысячи диссонирующих нот; и наконец, последний крик Маршала Муши разложился на столько мельчайших частей, на сколько атомов распалась его взорвавшаяся мошонка.
И без того огромное солнце всё росло и росло, наливаясь красным, пока не стало чудовищным кровавым шаром, чёткие очертания которого исчезли во мраке человеческой памяти, усугублённом происшедшею катастрофой; и в сию чёрную прореху канули и Брейди с его великой освободительной армией, и несостоявшаяся ветчина, и чудеса, описанные Плинием, и наши собственные мечты, и планы Коменданта касательно создания Нации, и любовные послания, и наборы для игры в маджонг, и республика грёз, и свиные ножки, и кусочки Побджоя.
Но откуда было мне знать в моей камере, что другие отстроят колонию, перепишут её историю и осудят нас всех ещё раз? Тогда же единственным, что я мог ощутить, просунув руку сквозь тюремную решётку, были капли самого долгожданного из всех чёрных ливней на свете; и всё, что я мог рассмотреть, это плоды нашей суетности, возвращающиеся к нам в виде неимоверного количества пепла; а чего я не разглядел, так это того, как дымящееся море усеяли обугленные обрывки холста, останки единственного виновника этого апокалипсиса — рыбы-солнечника.
Ошейники из кованого железа, цепи и кандалы, запахи умирающих и живых, а также подлинный дух страдания, поразительная правда презрения, славная свобода пренебрежения, немой страх множества рыб и моя никому не нужная любовь к ним — всё это я познал и больше это не повторится. Наш мир обрушился на меня и сделал душу мою прозрачною, чтобы все могли видеть её насквозь в образе слов, картин и рисунков, но ей, беззащитной, открытой чужому взору, было позволено стать чем-то иным, не оставаться всё тою же дрожащей нагою душой. Если бы мои работы сделали меня знаменитым, я бы столкнулся с другим отношением: за мной бегали бы; мне бы льстили, лгали; мои нелепые мнения провозглашались бы значительными; моё ничтожное присутствие считалось бы благословением, а моё уродливое лицо — верхом красоты. Фальшивое признание достоинств; напыщенное самодовольство успеха; тюрьма завоёванной репутации; мужчины, мечтающие пролить надо мною золотой дождь; женщины, мечтающие лечь со мною в постель; все ищут моего общества или хотя бы мимолётного знака внимания, наброска, записки, намёка на то, что я их знаю. Всё было бы моим, и моё имя значило бы больше, чем мои работы. Они ценились бы всё меньше и меньше, и прежде всего мною самим. Я стал бы мечтать о смерти.
Читать дальше