— Постоим немножко? — попросила она. — Знаешь, о чем я подумала? Когда у нас будет… Когда родится ребенок, мы принесем сюда его крестить, верно?
Только здесь, у старой кирхи, стало ясно, что молчать нельзя, иначе все разрушится, рассыплется, и чистые пронзительные слова превратятся в свинцовые литеры наборной кассы.
Элга слушала, но не слова, а голос мужа, усталый и словно постаревший за последние минуты. Слушала, чуть склонив набок голову, как Венера у Боттичелли, только на голове у Венеры не было французской шляпки; поэтому, должно быть, обладательница шляпки улыбалась немножко снисходительно. Она положила руки Мартину на плечи и ответила, в обычной своей манере, сразу несколькими вопросами:
— Это тебе доктор сказал? А если родится девочка, то мы назовем ее Ингой, ты согласен? Скажи, Мартин, ты согласен?
Оказывается, дом перестает жить, когда из него уходит ребенок. В гостиной по-прежнему стояли белый рояль, ставший привычным, и удобные глубокие кресла. Из распахнутой в сад двери тянуло трезвым осенним холодом. Бергман часто сидел на ступеньках, курил и прислушивался к замершему дому. Никакого топота за спиной, никто не закроет ему ладошками глаза и не скажет «страшным» голосом: «Макс, угадай: кто я?». До чего же стойкая привычка… Четыре месяца назад Леонелла вернулась в старый дом, на Палисадную, и особняк внезапно стал чужим, почти враждебным — таким, как Макс его увидел в 41-м. Kapo, произнес он вслух и вздрогнул от неожиданности. Голосом он пользовался на работе, по необходимости. Возвращаясь домой (когда особняк был домом), разговаривал с Леонеллой и с маленькой Бертой, чью круглую румяную рожицу видел в окне — девочка ждала его, нетерпеливо подпрыгивая у подоконника. Вечером, когда поднимался в свою комнату, за ним спешил Kapo. С раннего детства пес выслушивал одинокие монологи хозяина, дергая, в знак несогласия, ухом или недоуменно поднимаясь на передние лапы.
Поздним ноябрьским вечером прошлого года Макс пожелал, как обычно, Леонелле доброй ночи и пошел наверх. Пес последовал медленно и словно бы нехотя, а на середине лестницы неожиданно споткнулся и упал на передние лапы. Тут же вскочил — и рухнул, сползая по ступенькам: нижняя половина туловища дрожала мелкой дрожью, но не двигалась. Макс втащил его в комнату, кинулся к саквояжу, а потом на кухню — кипятить шприц, что заняло положенное время — ровно столько, чтобы он уже не понадобился. И не в стерилизации было дело, какое там; просто паралич действовал быстрее, словно торопясь избавить пса от долгих мучений. Kapo жадно лакал воду из подставленной миски, и каждый новый глоток давался с трудом, а когда беспомощно повисла губа, вода потекла обратно, и все кончилось.
Kapo, Kapo… Ты же настоящий Мафусаил, пробормотал Бергман и закурил папиросу, словно тот мог услышать и дернуть ухом. Сенбернары редко так долго живут; тебе ведь хорошо с нами было, верно? Рука с папиросой застыла. С нами, вот оно что. Он переехал в особняк, движимый только одним желанием: оказаться как можно дальше оттуда, от гетто, и замуровать себя в спасительном одиночестве, наедине с собакой. И что же? Чужая жена и чужой ребенок без всякого труда лишили его этой защитной брони, зато теперь пришло настоящее одиночество — безысходное, лютое, волчье. К тому же — в чужой норе…
Дома в округе по-прежнему выглядели необитаемыми. За исключением нескольких. Теперь, когда немцев больше не было, казалось, что пустых домов стало больше. Если бы завтра вернулись хозяева особняка, они нашли бы дом в идеальном порядке, так же как и документы неожиданного обитателя.
…Что-то остановило Бергмана от похода в префектуру, какое-то суеверное чувство, хотя приехал в центр и даже приблизился к зданию. У обочины стояло несколько легковых автомобилей. Вход охраняли вооруженные красноармейцы. Он прошел целый квартал по противоположной стороне, посмотрел на часы — и тут же забыл, сколько времени, повернул за угол и через полчаса стоял перед деревянным домом на Малой Речной улице, где до войны располагался полицейский участок, о чем свидетельствовала эмалевая табличка. Однако табличка эта осталась разве что в памяти Макса, ибо в 40-м году полицейский участок превратился в отделение милиции. Что здесь находилось при немцах, Бергман не знал, но заметил как-то входящих и выходящих мужчин с повязками на рукавах — местную полицию. Власть меняется, но учреждения правопорядка сохраняют свою суть. Немцев больше нет, и дверь, которую он толкнул, снова вела в отделение милиции.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу