Однажды, где-то в начале марта, к нашим посиделкам в мастерской присоединилась Вайолет. Она притащила с собой кучу еды из тайского ресторанчика, которую мы уплели, сидя на полу, как три изголодавшихся бродяги. После этого мы всю ночь проговорили. Ну и пили, конечно. Вайолет доползла до матраса в углу, улеглась на спину и в такой позе продолжала с нами общаться. Через какое-то время нам всем нашлось местечко с ней рядом. Мы так и валялись — Вайолет посередине, мы с Биллом по краям, как трое умиротворенных пьянчуг, которые поддерживают бессвязную беседу. Где-то около часа ночи я понял, что если сейчас не пойду домой, то на следующий день просто не встану на работу, и засобирался. Вайолет притянула меня и Билла к себе.
— Пожалуйста, ну, еще хоть пять минут, а? — просила она. — Я уже не помню, когда мне было так хорошо. Какое же это счастье, чувствовать себя полной дурой, такой свободной и беспамятной.
Через полчаса мы закрыли за собой дверь мастерской. Мы так и шли по Канал-стрит: я и Билл по краям, Вайолет посередине, держа нас под руки. Она запела какую-то норвежскую песенку про скрипача и его скрипочку. Билл хриплым басом фальшиво подхватил припев. Я тоже вступил, пытаясь имитировать звучание непонятных слов, так что получалась тарабарщина. Вайолет запрокинула голову, и свет уличных огней падал ей на лицо. Сухой морозный воздух был свеж. Она крепко стиснула мой локоть, и я чувствовал ее чуть прыгающую походку. Прежде чем начать второй куплет, она глубоко вздохнула. Я все смотрел на нее и увидел, что она зажмурилась, словно пытаясь хоть на пару секунд отгородиться от всего остального, чтобы осталось только это безмерное счастье, которое звучало в наших голосах. Беспричинная радость переполняла нас троих в ту ночь. Но когда, попрощавшись с Биллом и Вайолет, я открыл дверь квартиры, то знал наверное, что к утру это чувство исчезнет без следа, ибо мимолетность была частью чуда.
Месяц за месяцем Ласло держал ухо востро. Я до сих пор не знаю, из каких источников он добывал информацию. Он околачивался по галереям, кроме того, они с Пинки не любили сидеть дома по вечерам и все время куда-нибудь ходили. Одно я знаю твердо: если где-то шелестели какие-то слухи или сплетни, Ласло слышал этот шелест первым. Принято считать, что шпион должен быть незаметным. Тем не менее Ласло был идеальным шпионом. Этот высоченный тощий парень с примечательной шевелюрой, в неописуемых костюмах и огромных темных очках ухитрялся видеть все, сам при этом не раскрываясь. Благодаря своей броской внешности на фоне одетой в черное нью-йоркской толпы он выделялся, как светофор на улице, но именно эта броскость усыпляла любые подозрения на его счет. Ласло, разумеется, тоже кое-что слышал о пропавшем мальчике, которого, как поговаривали, Джайлз убил, но он считал эти мерзопакости частью хорошо спланированной неформальной "раскрутки", направленной на то, чтобы подогреть вокруг Джайлза атмосферу эпатажа и сделать из него новоявленного трудновоспитуемого гения, которому все можно. Ласло куда больше тревожило другое. Он слышал, что у Джайлза "коллекция" подростков — мальчиков и девочек, и что любимой его игрушкой стал Марк Векслер. Джайлз якобы лично предводительствовал мелкими шайками юнцов во время их набегов на Бруклин и Куинс, где они совершали какие-то бессмысленные акты вандализма или, скажем, вламывались в кафе и похищали оттуда чашки или сахарницы. Ласло было доподлинно известно, что подобные вылазки предполагали своего рада маскарад, когда участники меняли цвет волос и кожи, девчонки переодевались мальчишками, а мальчишки — девчонками. По городу ползли слухи о глумлении над бездомными в Томпкинс — сквер-парк, когда кто-то перевернул вверх дном все их пожитки и оставил бедолаг без одеял и еды. Кроме того, Ласло кое-что слышал о "метке" — некоем подобии клейма, которым отмечались лишь особо приближенные к Джайлзу подростки.
Что из всего этого было правдой, сказать трудно. Одно было совершенно очевидно: Тедди Джайлз начинал котироваться как восходящая звезда. Кругленькая сумма, которую какой-то английский коллекционер выложил за его работу под названием "Мертвая блондинка в ванне", очень упрочила его репутацию, превратив его из просто скандального художника в художника дорогого. Он придумал фразочку "зрелищное искусство" и размахивал ею в каждом своем интервью. Посыл был весьма банален: границы между высоким и низким в искусстве давно перестали существовать. Но далее Джайлз утверждал, что искусство — не более чем зрелище, а ценность зрелища измеряется в долларах. Критики воспринимали эти сентенции либо как вершину интеллектуальной иронии, либо как торжество грубой правды в рекламе. Дескать, наступило начало новой эры, когда наконец-то можно открыто заявлять о том, что искусством, как, впрочем, и всем в этом мире, правят деньги. Джайлз раздавал интервью в разных обличьях. Он то рядился в женское платье и излагал свои взгляды на живопись каким-то несуразным фальцетом, то представал в костюме и галстуке и вел себя как брокер, обсуждающий детали сделки. Я понимал, почему Джайлз вызывал у публики такой интерес. Ненасытная жажда популярности заставляла его опять и опять создавать себя заново, а любая перемена всегда интересна и желанна для прессы, даже если творчество художника представляет собой перепев проверенных временем шаблонов, давно утвердившихся в более популярных, чем живопись, жанрах.
Читать дальше