«Да может быть такое, что ни имени, ни близких, разумеется». — «До самого рождения?» — «Ну, да, фрагменты, вспышки, лица — без связи, без названия». — «А самому возможно вспомнить? Без врачебной помощи?» — «По-разному. Зависит от градиента». — «Володь, по-человечески». — «Градиент — это время между, понимаешь? Промежуток между закреплением следа и той секундой, когда этот след уничтожить, стереть будет уже невозможно. И если, грубо говоря, тебя ударили по голове намного позже этого мгновения, то не страшно. Ты можешь вспомнить — с помощью или без помощи». — «Ну а имя-то при чем? Целая жизнь при чем?» — «Ну, а имя что? Имя также нуждается в постоянном закреплении. Тебя, грубо говоря, постоянно кто-то должен называть Мартыном. Ну вот кто они, забывшие себя бродяги, отщепенцы, погорельцы, бомжи, люди, вырванные из привычной среды обитания? Перемещенные за тридевять земель, где никто не знает их в лицо. Ну, вспомни этого, который на «Таинственном острове». Нужны постоянные импульсы через синапсы». — «Ну и что градиент, погоди. Сколько времени вообще проходит от фиксации до невозможности стереть?» — «О, — возликовав, сказал Володя, — в этом-то и вся штука. Градиент — величина непостоянная. И похоже, что у каждого из нас он свой». — «То есть?» — «То и есть. От нескольких долей секунды до часов, недель». — «Что? — выдохнул Нагибин. — И это значит что? Никак? Такое тоже может быть?» — «Может быть всякое. Нет, конечно, это редкость редкая, но бывает и такое, что на процесс восстановления уходят годы А иногда и не хватает всей оставшейся жизни. Человеку предъявляют родственников, мать, отца, жену, детей, но он не вспоминает все равно — скорее, соглашается их вспомнить, не верит до конца, что это про него. Я понимаю так, тебе нужен некий прогноз. Но сам пойми, не видя человека, трудно говорить о чем-то. Но знаешь, вообще-то при пожаре… я так считаю — маловероятно» — «Что?» — «Что ты себе нафантазировал. Все эти ужасы распада личности до полного нуля — вот это маловероятно. Тут действие агентов очень интенсивно и в то же время краткосрочно. Одно дело, если человек провел, к примеру, сутки под водой…» — «Ну а если он ушел, себя не помня, из больницы на улицу; странствовать». — «Мартын, я не знаю, что сказать, — слишком много неизвестных. Сколько прошло? Неделя? Сам не объявился — значит, плохо дело. Тут вопрос уже не в памяти, не в личности, а во внешних угрозах, которым человек подвергается.
В сущности, Нагибин ничего не прояснил. Если этот вариант событий и в самом деле получил развитие, то тогда им уготован самый тошнотворный, самый издевательский, самый пошлый, будничный, непритязательный, рябенький, тускленький ад. С той лишь разницей, лишь с тем отличием от тюремной камеры, что речь не идет о чудовищном избытке времени и нехватке пространства, а совсем наоборот: пространства неволи, места заключения поистине безграничны, а от времени остался пшик, последний пузырек, амнстический градиент, равный нескольким долям секунды. Господи, да что же это такое? Неужели всякое воспоминание о такой богатой и насыщенной, ключевой, стоградусной, живой, упругой жизни смертно, невосстановимо? Неужели все Матиссы и Ван Гоги, все Шемякины и Башиловы, неужели все изготовленные ей межгалактические рыбы и стрекозы, неужели мириады моментальных снимков счастья, их с Нагибиным приватного, неподражаемого счастья, неужели прорва актов красоты и веселых хулиганств, прошедших сквозь глазной хрусталик византийки, — неужели все вот это дикое и жадное прирастание живого, что хранится в закодированном виде в Зоиной коре, может запросто и разом выплеснуться, как вода из опрокинутой бутылки?
К подобным вещам Нагибин всегда относился с предельным смирением. Это так очевидно — чем сложнее любая система, тем она уязвимее. Что может быть более хрупким, чем сверхсложное скопище клеток, надежно запертых в прочном, как гранитная плита, человеческом черепе? Такие, как Володя Бахарев, третье столетие тщатся уловить, постичь вот этот грозовой разряд, вот эту вспышку молнии, это превращение внешней реальности во внутреннюю. Мы, человеки, — пожизненные заключенные в камерах собственной сложности. Природа или Бог создали нас способными к саморазвитию: исходя из непреложной, ухватившей нас за жабры необходимости, спасаясь от смерти, подстегиваемые голодом и холодом, мы, будущие человеки, перерождались многократно, становясь все слабее физически и все изобретательнее интеллектуально, незаметно для самих себя обретая усложненное сознание и способность творить бесполезную красоту Парфенонов и Сикстинских капелл. Но развитие всего человеческого вида в целом и каждой личности в отдельности имеет точку сингулярности: никому еще не удавалось усложняться непрерывно, в противном случае все наши чудесные способности — от процесса супинации до сочинения музыки — устремились бы в бесконечность, во всемогущество, бессмертие, ничем не отличимое от представляемого нами небытия. Природе и Творцу нужны гарантии, поэтому в любую человеческую клетку — от мозга до пещеристого тела и мочевого пузыря — вмонтирована программа саморазрушения, поэтому любая сложность беременна взрывчаткой распада. И рвануть она может в любую секунду. Непреложный закон, перед которым он, Нагибин, склоняет голову. Склонял. Сейчас он возроптал. Уже не страх, не боль вскипали в нем, а только холодная ненависть, неподотчетный гнев на то, что человека можно так унижать. Он принимает смерть — попробовал бы не принять, — но только не вот это погребение сознания заживо в здоровом теле, не эту издевательскую беззащитность, которую природа «умеет вызывать искусственно», но только не эту приравненность к овощу, только не это мгновенное истребление духа, который в нас вдохнул Господь. По отношению к другому человеку он бы это принял, но к Зое и к себе — не принимает.
Читать дальше