Он взял Ленчикову канистру, подставил горловину под струю из цистерны и стал терпеливо ждать пока наполнится емкость…
Внезапно взревела сирена. Эдик со страхом оглянулся и быстро завинтил крышку канистры.
— Валим! — крикнул он Ленчику. — Быстро! Ноги делаем! Сигнализация на крекинге гудрона сработала… Догоняй…
Короткими перебежками, пригнувшись к земле, он рванул в сторону плавильной печи и через несколько мгновений исчез из виду. Сигнализация взревела вновь, на этот раз еще громче и страшнее. Послышались голоса:
— От печки, от плавилки заходи!
«К печке нельзя, — мысль работала лихорадочно, — там уже люди… Обратно надо, еще дальше от плавилки…»
Оригинальностью мысль не отличалась, но все же давала какую-то надежду на спасение. Ленчик дернулся с места, но обнаружил, что не может пошевелить ни одним своим членом, поскольку все они, кроме головы, намертво прилипли к бетону гудроновыми оболочками, которые уже начали необратимо затвердевать.
— Сюда! Сюда! Здесь он! — раздался знакомый голос Эдика. — Сюда давай!
Из-за сталеплавильной печи к нему бежали люди в комбинезонах, ведомые предателем в форме поездного проводника. В одной руке он держал канистру с его, Ленчиковой, Шанелем, а в другой — стакан чая в мельхиоровом подстаканнике. Снова взвыла сирена, и снова громко и страшно, но уже как-то по-другому, с телефонным трезвоном около самого уха…
«Вот теперь уж точно п…ц! — подумал Ленчик. — И ботинкам, и мне вместе с ними…» — и это была его последняя мысль…
…Он открыл глаза и удивленно осмотрелся. Телефон трезвонил рядом и, видно, довольно давно. Ленчик перевел взгляд на часы. Стрелки указывали на час тридцать.
«Дня или ночи?» — вопрос возник сам собой в замутненном страшным сном сознании.
По пробивающимся из-за задернутых штор полоскам света сообразил, что — дня.
Он был в своей двухкомнатной квартире на Академической, которую уже шестой месяц снимал за двести семьдесят рублей, переплачивая семьдесят за непредъявленный хозяйке паспорт как при совершении сделки, так и в последующем. Телефон продолжал трезвонить, Ленчик снял трубку. Это была его беспокойная еврейская мама, она звонила из Барнаула.
— Извини, мам… Не звонил, потому что работы много… Я знаю… Я помню… Хорошо, буду… Да, ем… Нет, не пью… Нет, больше не женился… Ладно, позвоню… Я тоже…
Он положил трубку, медленно набрал полную грудь и выдохнул, глядя в одну точку. Произведя и завершив примерно на сороковой секунде полное ее исследование, он вздрогнул и вновь всмотрелся, теперь уже более осмысленно, в зашторенную даль арендуемого жилья. Оттуда, словно из спрятанного где-то под журнальным столиком кувшина, медленно, в сизой дымке, выплывал и разворачивался во всех объемных подробностях его неправдоподобно-страшный, черно-белый в слегка коричневатом вираже, как в старинных фотографиях, сон… Ленчик честно и не без интереса отсмотрел затуманенное произведение по новой, теперь уже не как участник, а просто как неравнодушный и заинтересованный наблюдатель, и с удивлением отметил, что в сюрреалистическом этом повествовании, как ни странно, присутствуют хоть и тщательно растворенные, но при этом не слишком замаскированные и поэтому вполне отчетливо узнаваемые в контексте его, Ленчика, жизни кусочки невеселой, а точнее сказать, довольно тревожной правды. Мозаика эта, в общем, получалась грустной…
Голова раскалывалась…
Пить они с Нанкой закончили лишь под утро. До этого же момента он убедительно ей доказал, а потом и дважды качественно подтвердил, свои высочайшие честь и достоинство в сфере интимных отношений, в основном, правда, достоинство, поскольку до вопросов чести они так и не успели добраться, но потом ему впервые пришлось ей отказать, и то лишь в третьем, ею уже инициированном, заходе. То есть отказать он ей был просто вынужден, так как вырубился в ответственнейший момент, пришедшийся на первые звуки гимна Советского Союза, что раздались из включенной на «Маяк» кухонной радиоточки ровно в 6.00 зарождающегося московского сентябрьского утра начала восьмидесятых. И отказал впервые в жизни он, конечно же, не роскошной Нанке конкретно, а вообще женщине, с которой провел остаток ночи один на один…
С Нанкой, вернее, с Наной Евгеньевной Бергер-Раушенбах, все получилось довольно занятно. Предыдущим вечером он, опаздывая на Трубу, на стрелку, чтобы скинуть фирмачу две восемнашки, одну деланную, другую — нет, зато школьного письма по левкасу, из ярославской области, ковчежную, он на пять минут зарулил к Эмме Винтер, той самой, шанельной, славящейся кроме всего и невероятным количеством подруг неопределяемого никаким прибором возраста в пределах от Лолиты до бесконечности, таинственного рода занятий, усредненной, в зависимости от целей и настроения, национальности и неизвестного никому времяпрепровождения, напрямую связанного с полной неконкретностью в области семьи и брака. Он обещал оставить Эмме на пару дней яйцо работы Фаберже, на комиссию. То, что фабержатина была левой, новодельной, а попросту говоря — фальшаком, они знали оба, но деликатно не вдавались в столь несущественные подробности данного обстоятельства, так как берегли в этом деле, являющемся для одного из них профессией, а для другой — весьма прибыльным хобби, самое драгоценное — легкую недомолвку с последующим обоюдным списанием ее на изысканную интеллигентность. Эмму он оторвал от компании подружек, приходующих в гостиной марочный портвейн из тонких фужеров екатерининского стекла, когда они уже завершали пятую бутылку, с кофе, конечно. Она завела его на кухню, где сначала взвесила яйцо в руке с изящно отведенным в сторону ухоженным мизинчиком, потом внимательно осмотрела изделие, моргнула два раза, обозначая, что процесс пошел, и равнодушно положила его на кузнецовскую тарелочку. Ленчик понял, что яйцо уже ушло, и тогда он со спокойной душой, тут же предъявив не меньшее встречное равнодушие к производственной тематике, сменил направление общения, рассказав похабный, но очень остроумный анекдот про двух верблюдиц, одну из которых доили на кумыс, а другую, аристократку, редкой белой масти, держали для… принимая во внимание, что… поскольку…
Читать дальше