Он влетел в дверь и прямо с порога, не переводя дыхания, принялся сыпать оправданиями: кто-то из сослуживцев его в очередной раз подвел, а выяснилось все буквально за пять минут до ухода. Устраиваясь поудобнее в кресле, он улыбался, а когда я заметил, что опоздания уже стали чем-то вроде хорошей традиции, мой пациент вытянул вперед руки, словно отражая ладонями удар, и сказал:
— Увы, это неизбежно.
Далее он пустился в подробное описание некомпетентности своей секретарши — начал весьма возбужденно, но минут через пять выдохся и как-то успокоился. Потом попросил напомнить, на чем закончился наш предыдущий сеанс. Такое уже случалось, он часто забывал. Я напомнил. Он вновь принялся говорить о своей детской самостоятельности. Сказал, что даже готовить себе выучился!
Потом вдруг спросил:
— А вот интересно, о чем вы сейчас думаете? Сидите здесь, слушаете меня, такой спокойный, невозмутимый, собранный, но о чем все-таки вы думаете именно сейчас?
— Я сначала вспоминал, что, когда вы задерживались, а я вас ждал, меня охватило чувство какого-то бессильного гнева, а потом подумал, сколько же работали ваши родители и каково вам, наверное, было сидеть одному и без конца ждать, ждать, ждать их.
Мистер Р. посмотрел на меня с изумлением и опустил взгляд на свои лежащие на коленях руки. Пальцы безвольно скользнули вниз по бедрам, глаза так и остались прикованными к коленям. Повисло долгое молчание, потом он поднял голову, и я увидел сведенный горестной гримасой рот, закушенные губы и две залегшие между бровями морщины.
Я впервые почувствовал к нему симпатию.
Он вспомнил измученное лицо матери, ее рухнувшее на стул тело и вытянутые перед собой ноги.
— Она всегда говорила: «Сейчас, погоди, дай мне дух перевести».
Прием подошел к концу. Я заметил, что мистер Р. смотрит на стену у меня за спиной, точнее — на туркменский коврик, висевший над столом.
— Это новый, да? — спросил он.
— Отнюдь. Наш с вами курс начался около года назад, и он тут был все это время.
— Никогда бы не подумал! — прошептал он. — Никогда бы не подумал!
Происшедшее в парке Инга обсуждать со мной отказалась. Бертона, по ее словам, ей очень жаль, и она страшно огорчена, если заставила его беспокоиться. Но когда я сказал, что Соня тоже беспокоится и ни минуты сомневается в том, что все это имеет отношение к Максу, Инга замолчала. Я слышал, как она дышит в телефонную трубку, и ждал.
— Эрик, — наконец сказала она, — я сейчас не в состоянии об этом говорить. Просто не в состоянии. Я даю тебе слово, что все объясню, но не сейчас. И пожалуйста, не дави на меня, это бесполезно.
Я не настаивал. Она мгновенно перевела разговор на другую тему. Я называю такой прием многословной защитой. Инга без умолку трещала о том, что собирается устроить обед, пока мама в Нью-Йорке, сокрушалась по поводу меню, рассказывала, как отмела потенциального гостя по причине его вегетарианства, клялась, что в жизни больше не станет «заводиться с этими баклажанами, будь они неладны».
— Маме нужны положительные эмоции и нужно мясо.
И тут я совершенно для себя неожиданно вдруг поинтересовался, как она отнесется к тому, что я приду не один. Она, естественно, не возражала. Потом я спросил ее про Уолтера Одланда.
— А я больше не звонила. Все собиралась, да так и не собралась. То одно, то другое. Слушай, а почему ты сам не позвонишь?
— Я до сих пор не уверен, правильно ли мы поступаем.
У меня перед глазами снова возник белый домик с темными окнами. Я понял, что чувствую вину. Но чью? Свою или чужую?
Мы попрощались, и я повесил трубку.
Через две недели после высадки произошел один случай, про который мне до сих пор не хочется ни вспоминать, ни рассказывать, — писал отец. — Это единственный эпизод военного времени, который не дает мне покоя, потому что часто снится ночами. Мы вчетвером, трое солдат и лейтенант Мэдден, тряслись на джипе по проселочной дороге. Вдруг впереди показался человек. По самурайскому мечу можно было догадаться, что это японский офицер, но вел он себя очень странно. Заметив нас, он метнулся в кусты и двигался при этом как-то по-бабьи, мелкими семенящими шажками. Мы взяли его в кольцо. Несмотря на то что вокруг было где спрятаться, он, бедолага, сидел, скорчившись, в траве и был открыт со всех сторон. Мы медленно приближались. Ему бы встать, поднять руки вверх, но он чуть пошевелился и вновь застыл в позе, показавшейся мне молитвенной. Еще пара секунд — и четыре направленных на него автоматных ствола должны были вздернуть его вверх, так что ему стало бы не до молитвы. Но раздались два коротких выстрела. Он даже не вскрикнул, просто медленно и мягко завалился на бок, потом несколько раз дернулся, словно хотел выпрямиться, и все, конец. Стрелял наш лейтенант. Ни один из нас троих не заметил, когда он остановился и прицелился. Он потом божился, что у японца в руках была граната. Не было у него никакой гранаты. Пистолет был, парабеллум японский, в кобуре, но кобуру он даже расстегнуть не успел.
Читать дальше