Итак, отец понес наказание незаслуженно. Тиражирование голых поп и причинных мест под кучерявыми лобками вреда не несет (так что не за это он расплатился), более того, предотвращает преступные помыслы: на глянцевые картинки дрочат не только подростки-школьники, но и сдвинутые на сексуальной почве извращенцы (облегчившись, они ленятся выходить на чреватый убийствами поиск). Сам я благодаря оставшимся в изобилии нераспроданным календарным картинкам (отец прятал их от меня в кладовке, там они лежали, рассортированные по годам, прикрытые пыльной мешковиной) в течение долгого времени не испытывал постельных проблем и женился неохотно. Попеременно мастурбируя перед каждой из ставших привычными подружек — месяц проводил с одной, месяц — с другой, третий — со следующей, я мог бы дотянуть до глубоких седин, не ведая трудностей в подборе зазноб. (Блондинки и брюнетки, худышки и пышечки, декабрьские следовали за мартовскими, июньские за июльскими и августовскими, такой ход времен вполне устраивал, я то старился на год, то молодел на пять, вместе со мной сбрасывала груз лет и светлая память об отце).
Мама, оставшись без кормильца, взвалила непосильный груз: обучала бездарных игре на фортепьяно. Пыталась подключить к занятиям меня. Чтобы не пугать приходивших бренчать гаммы мальчиков и девочек, я прятался в шкаф. И, сидя среди сохранявшей запах отца одежды, слушал… (Все навыки и знания вскоре пошли в ход и были запущены в телевизионную молотилку).
Умерла мама неожиданно. Приехавшие реаниматоры не распознали смерти. Сказали: «Немного поспит, потом дадите микстуру». Не отходил от нее, дежурил возле, держал безжизненную руку в своих перепуганных руках и прислушивался: бурчало в закоулках, где я когда-то вызревал зародышем… Принимая звуки за продолжение жизнедеятельности, успокаивался и благодарил смутно воображаемую планиду за то, что опасность миновала. (Не похожая ли вулканическая имитация происходит со страной и планетой, на которой обитаем?) Следующая бригада эскулапов отгрузила начавшее синеть тело в морг.
Не забыть: отцу в последние, предгибельные, полные отчаяния дни взбрело почитать мне о Франкенштейне. Зачем? Для чего? Окончательно съехал с лузгу? Или решил экстерном подготовить сына к непредвиденным (но вполне предсказуемым) испытаниям, намекая: отчаиваться не следует, главное — не пугающая внешность, а опрятная, ухоженная, как сад, за которым следят, суть?
(Что там есть внутри: кроме пищеварительного тракта — многометрового свернутого серпантином кишечного брандспойта — прибежища солитеров)? Папахен настаивал: сынок, внимай невменяемым шопеновским порывам, фетовским и блоковским сумасбродным завихрениям, что до собственных наростов, ципок и бородавок — не колотись, зароненные в твое существо бактерии гармонии рано или поздно начнут брожение и запустят механизм самосовершенствования, сравняют рытвины, разгладят скукоженность, но даже если этого не произойдет, не ропщи, будь стоек, сыщутся примеры искаженности поядренее, чем твой. Исковерканность — отправная точка, повод, над которым стоит поразмышлять: кривенький цокольный этаж пробуждает тягу к лучшему и зовет надстраивать не утлые времянки и курятники, а просторные архиерейские палаты…
Не сладенькая насквозь фальшивая дребедень (как и что можно выстроить на кривом фундаменте?), а великая, написанная женщиной под диктовку мужа-поэта книга возымела надо мной непререкаемую власть. История чудища, сшитого грубой ниткой из кусков чужой разнородной плоти, пришибла и оглушила меня. По-настоящему потрясла. Много раз перечитывал ее от корки до корки, выучил отдельные главы наизусть, распознав в монстре своего предтечу и двойника, а в его отверженности — собственный удел. Но какой вывод сделал? Тот, что не привиделся бы ни отцу, ни матери в предсмертной агонии. Дозрел: отец и мама — другой породы. Иначе — не огласили бы обличения, утаили бы пощечину. Спрятали бы сагу о Франкенштейновском выродке хоть в той же в кладовке, под рогожей. Не наивные календари бы скрывали, а разоблачительную, непереносимую ересь.
Не простил им — дебелой и толстой кожи. И того, что присягнули и остались верны ей, а не мне. Ничего не стоило ковырнуть стамеской висок или щеку, искривить нос — и приблизиться ко мне на стежок. Не умели возвысить до себя — шагнули бы навстречу! Нет, слишком дорожили благообразием…
Миропомазаника и воителя Гондольского-Подлянкина — вот кого уподобил бы настоящему, подлинному своему родителю (а также вместе взятым Платону, Сократу и Аристотелю и их общему ментору Пифагору), настолько был сведущ, проницателен, тактичен, сдержан. Вдохновенно и артистично формировал обоймы непотребных, отвечавших самым невзыскательным вкусам теледив, собирал ареопаги удовлетворявших вульгарнейшим инстинктам байстрюков, выискивал разномастную шваль всюду: на продуктовых рынках и в переполненных электричках, в пивных залах и за рулем мусоросборочных машин. Немыслимые мордовороты и замухрыжки, урыльники и парвенюшки, губошлепки и охламоны — весь подцепленный им сброд — под лучами трогательной заботы (и при участии опытных имиджмейкеров, дополнительно ухудшавших изначальный, первозданный материал) становились еще гаже, расцветали всеми красками вызывающе-шокирующей антисанитарности и бомжовой подзаборности, а значит, снискивали крепнущую зрительскую признательность, чем обеспечивали непрерывное свое присутствие на экране. Наком фокусировал взгляд мастер, кого звал в прихлебайскую свиту-шоблу? Средь кишащей и лезущей во все эфирные щели разномастной пестряди выделялись избранные его любимчики — разумеется, из числа наиболее непрезентабельных и вдрызг низкопробных (входил в обойму и я). С нами и работал без устали мэтр, создатель смелого телевизионного ноу-хау, нам он и отдавался и посвящал себя целиком и без остатка.
Читать дальше