— Бэз говорит, будто ему кажется, что он может умереть от любви ко мне.
— Encore de ridicule [25] Тоже смешно (франц.)
, но пусть так, смерть от любви к юноше — прекрасная смерть.
Впрочем, едва сказав это, Уоттон сообразил, что позволил себе опуститься до mal mot , анафемы даже худшей, чем рефлексивное мумбо-юмбо. У него перехватило дыхание, как от удара в солнечное сплетение. Он содрогнулся, протянул к Дориану руки и вцепился в отвороты его халата, как если бы те были веревочными поручнями качающегося над бездной временного моста.
— Генри! — Дориан ухватился за гладкие плечи его костюма и холодное, влажное тело друга приникло к его голой груди. — Что с тобой?
Резко распрямившись, Уоттон одновременно сорвал с Дориана халат. Они стояли, один одетый, другой обнаженный, и этот контраст наполнил обоих похотью, — руки их устремились к пахам, пальцы сжались, из горл вырвался стон. Уоттон одной рукой сдернул с себя галстук, выпростался из пиджака, слущил рубашку, продолжая все это время крепко удерживать Дориана. Поцелуи его были алчны, движения точны и клинически сексуальны. Однако едва обнажившись, явив на удивление слабое тело с пегой, покрытой, точно кирпичной крошкой, красными пятнышками кожей, — он преобразился, став уступчивым и мягким. Теперь в господина обратился Дориан, отведший Генри к широкой кровати, стянувший с нее покрывало, толкнувший Уоттона вниз и нависший над ним. Пенис Дориана, изогнутый, красный, весь в искривленных вздувшихся венах, походил на кинжал чужеземного полководца.
* * *
Десять часов спустя, в Сохо, несущий смерть, умирающий юноша бежал по Олд-Кэпмтон-стрит, распихивая почтенных прохожих так, словно те были каплями жидкости. Они разбрызгивались — эти пухлые американцы, вышедшие на поиски музыкального театра, — однако в кильватере Германа тянулся Рыжик, выпевавший: Гер-ман!
На углу Дин-стрит он нагнал друга и Герман обернулся, выплюнув: Отвали!
— Что же ты делаешь?
— Отвали!
— Что ты делаешь? — Рыжик не уходил. Прохожие, решив, что тут происходит расовая распря, заторопились, унося ноги.
— Иду в одно место…
— Это ты с ним, на хер, встречаешься — так что ли?
— Ну и что?
— Он же больной на всю голову, извращенец, ничтожество гребанное.
Герман оттолкнул Рыжика и рванул по Дин-стрит, выкрикивая через плечо: Он обещал мне помочь, он, в конце концов, тоже художник, обещал познакомить с друзьями.
— Ага, хера лысого, еще с одной шайкой богатых папиков, которым охота вздрючить тебя.
— Ну да, сначала это.
— Предупреждаю, Герман, — с надрывом крикнул пухлый скинхед, — если ты сейчас уйдешь, меня, когда вернешься, ни хрена не будет. Вот так, друг, — хватит, на хер!
На углу Мирд-стрит Рыжик сдался. Он стоял, ощущая вялую боль, сальное лицо бедняги раздирала любовь к Герману, а возлюбленный его убегал по узкой улочке между фронтонами старых домов. Сообразив на полпути, что никто его не догоняет, Герман обернулся.
— Не ходи, Герман! — выдавил Рыжик, чьи щеки, лоб, губы шевелились и подергивались от гнева, боровшегося со страданием. Глянув в другую сторону, Герман увидел на дальнем конце Мирд-стрит стоящий у бордюра солидный лимузин. Дверца его была распахнута, на заднем сидении виднелся Дориан Грей и золотистые волосы его светились в отзывающемся шкатулкой для драгоценностей нутре машины.
— Я тебя вижу, прекрасный-падла-принц! Вижу! — Эти выкрики заставили Германа решиться. Сила раздиравших Рыжика чувств толкнула его вперед, он подбежал к машине, запрыгнул в нее и сразу же обнял Дориана. Лязгнула дверца, машина уехала. Рыжик остался на месте, визжа в густеющих сумерках Лондона: Гер-ман! Гер-ман! Гер-ман!
Подошвы твоих ступней исколоты и изодраны сучьями, ты переступаешь на цыпочках по верхушкам деревьев Баттерси-парка и по икрам твоим стекает растительный сок. Время от времени твой шаг вспугивает спящих по гнездам голубей и они болбочут в сонной тревоге. В этой части Лондона находились некогда старые бойни, тухлая вода стояла здесь, и цыгане разбивали шатры и варили клей из конины, вот почему здешний воздух так дурен. Никакое имперское благоустройство не способно сокрыть это зловоние, болота, лежащие под увеселительными парками, и миазмы, просачивающиеся из-под нисходящих декоративных террас.
Ты приостанавливаешься в прогалине между одной чередой деревьев и следующей за нею, нагибаешься над Гребным озером, вглядываясь в бурое колыхание рдестов и фантиков от конфет. Нет, в эту эру город никакого величия не являет. Чувствуя себя умирающим, он упрощает заведенные в нем порядки, обменивая самые основательные и прочные свои владения на сентиментальные безделушки и пластиковую мишуру. Он норовит обратиться в гигантскую бабушкину квартиру, в которой — при сохраняющейся еще видимости независимости, — о всех его повседневных нуждах будет заботиться кто-то другой.
Читать дальше