Необычайная определенность, с которой они стоят, то блистательно-белые, то снова желтые, а при некотором освещении красные, наводит на мысль о прочности, о появлении из-под земли некоего сгустка духовной энергии, которая в других местах рассеивается на элегантные пустячки. И прочность эта существует совершенно независимо от нашего восхищения. Хотя красота достаточно очеловечена, чтобы расслабить нас, растормошить глубокие залежи грязи — воспоминания, разрывы, сожаления, сентиментальные привязанности, — Парфенон отделен от всего этого, и если представишь себе, как он простоял здесь всю ночь, все эти столетия, то блеск его (в полдень солнце сияет так ослепительно, что фриза почти не видно) постепенно связывается с ощущением, что, пожалуй, только красота бессмертна.
А если к этому добавить, сопоставляя со вздувающейся лепниной, современные песенки о любви, звучащие под бренчание гитары и граммофон, и неинтересные, хоть и подвижные лица на улицах, Парфенон и в самом деле потрясает своим безмолвным спокойствием, столь напряженным, что вовсе не разрушенным он кажется, а, напротив, способным пережить все на свете.
«И греки, будучи разумными людьми, никогда не беспокоились об отделке статуи сзади», — думал Джейкоб, заслоняя глаза от солнца рукой и отмечая, что та сторона фигуры, которая скрыта от взора, осталась незавершенной.
Он обратил внимание на неодинаковую высоту ступенек, которую, как он вычитал в путеводителе, «художественное чутье древних греков предпочитает математической точности».
Он постоял на том самом месте, где когда-то находилась великая статуя Афины, отыскивая взглядом достопримечательности раскинувшегося внизу города.
Короче говоря, он был внимателен и прилежен, но бесконечно угрюм. Кроме того, ему досаждали гиды. Так прошел понедельник.
Однако в среду он сочинил телеграмму Бонами, призывавшую его немедленно приехать. А потом скомкал ее и выбросил в канаву.
«Во-первых, он не приедет, — подумал он. — А потом, я думаю, это скоро пройдет». Под «этим» подразумевалось смутное, болезненное чувство, немного похожее на себялюбие, — уже почти просишь, чтобы его не стало, а оно растет и растет, выходя за все разумные пределы, — «если так будет продолжаться и дальше, я уже не смогу с ним совладать… но если бы здесь был еще кто-нибудь… Бонами заперся в своей каморке в Линкольнз инн… ох, проклятье, прекрати, слышишь», — с одной стороны вид на Гиметт, Пентеликон, Ликабетт, с другой — на море, а ты стоишь у Парфенона на закате, небо в розовых перьях, равнина всех цветов радуги, темная желтизна мрамора перед глазами — вот отчего так тягостно. К счастью, Джейкоб не обладал особым чувством личной причастности; он редко представлял себе Платона или Сократа во плоти; вместе с тем у него было развито чутье к архитектуре; статуи нравились ему больше картин; и он начинал по-настоящему задумываться над проблемами цивилизации, которые, конечно, древние греки разрешили замечательно, но их решение, увы, непригодно для нас. Затем, в ночь со среды на четверг, когда он уже лег спать, крючок у него в боку сильно дернулся, и он в отчаянии резким движением перевернулся на другой бок, вспоминая Сандру Уэнтуорт-Уильямс, в которую был влюблен.
На следующий день он поднимался на Пентеликон.
Через день он пошел наверх к Акрополю. Время было раннее, места вокруг почти пустынные; где-то далеко как будто гремел гром. Но над Акрополем ярко сияло солнце.
Джейкоб намеревался посидеть наверху и почитать, и, обнаружив удобно расположенный мраморный цилиндр, с которого был виден Марафон и который к тому же оставался в тени, хотя прямо перед ним светился белизной Эрехтейон, он там и устроился. Прочитав страницу, он заложил книгу пальцем. Почему бы не управлять государствами как следует? И он продолжал читать.
Место, выбранное им, с видом на Марафон, несомненно, улучшило его настроение. А может быть, подобные взлеты вообще свойственны медлительному, но крупному интеллекту? Или за то время, что он был за границей, он незаметно для себя втянулся в размышления о политике?
Но когда он поднял глаза и увидел резкие контуры, его размышления приобрели неожиданную остроту; с Древней Грецией все было кончено: Парфенон лежал в руинах; однако сам он был здесь.
(По двору проходили дамы с зелеными и белыми зонтиками, француженки, остановившиеся в Афинах на пути к мужьям в Константинополь.)
Джейкоб продолжал читать. И потом, положив книгу на землю, как будто вдохновленный тем, что прочел, он принялся писать заметки о значении истории, о демократии — один из тех набросков, которые могут стать основанием для главного труда жизни или, напротив, вывалиться из книжки двадцать лет спустя, и ни единого слова из них не вспомнишь. Это довольно неприятно. Пожалуй, их лучше всего сжечь.
Читать дальше