Пожалуй, приведенной цитаты достаточно: письмо говорит о многом, оно гораздо красноречивее рассуждений Шандора Паала. Прежде всего обращает на себя внимание та расплывчатая, неясная картина родных мест, какая сохранилась в памяти автора письма за годы плена. Он не помнит названия театра на улице Надьмезё. Признаться, я тоже не помню. Он не знает, уцелела ли эта улица со всеми ее увеселительными заведениями и странной лавочкой, где торговали губками. Я тоже не знаю. Ничего не знаю. В газетах писали, что Будайская крепость сгорела, мосты через Дунай взорваны, Чепель лежит в руинах… Что значит «в руинах»? Как королевский дворец в Вишеграде? Как выглядит порушенная страна и какою станет, когда ее отстроят заново? Куда делась улица Сеп и проспект Тёкёли, Восточный вокзал и мост у Тахи? Куда вы подевались и какими станете, Будапешт, Задунайский край, Венгрия?
Стало быть, это хаос, о котором говорил Шандор Паал. Родина, которая сделалась неосязаемой, перевернулась вверх тормашками и парит над землей подобно миражу. Об этом свидетельствует письмо. Но это еще не все. Автор письма, Янош Вереш, до войны механик точных приборов на крупном предприятии, на фронте угодил в штрафбат и в плену за все время получил письмо лишь раз. В нем сообщалось, что всю его семью — отца, мать и брата — куда-то угнали полтора года назад. С тех пор о них ни слуху ни духу.
Дома, улицы, вся страна испарились, рассеялись, как дым. Исчезла и семья. Но надо кому-то писать, ведь человек не способен парить в безвоздушном пространстве. Встречался с девушкой считанные разы, не влюблен в нее и жениться на ней не собирается. Написал письмо просто так… Газета «Негритянский ребенок» когда-то поместила объявление: за три пенгё миссионеры берутся обратить в истинную веру негритянского младенца и при крещении наречь именем жертвователя. У одиноких дам подчас набиралось до двух десятков крестников, по трешке за душу. Двадцать маленьких сарацинов… Человек не способен жить в одиночку.
* * *
Облик родины стерся: сколько венгров, столько Венгрии, но ни одна из них не настоящая, не подлинная, не живая. Тоска по родине облачилась в единственную реальность, которая запечатлелась в памяти четко и ярко: в семейный круг, покой и благополучие. Любовь к родине, как в бомбоубежище укрылась в узком, тесном закутке, который отсюда мнится незыблемым. Семья — это звезда, мерцающая над Загоном. Отсюда, издалека, видна лишь эта звездочка — сам Загон и родина скрыты за снежными хребтами гор.
Родина изменила свой облик, но не перестала существовать. Бессонными ночами пленный всматривается в непроглядный мрак, силясь припомнить образ младшенького братца, картину лета у берегов Балатона, сочные краски осени в горах. Родина изменила облик, тоска по родине вырядилась в чужие одежки, но она жива, и голос ее звучит неутомимо. Он пронизывает собою все, что есть, и все, что будет. Он звучит непрестанно, непрерывно, неумолчно, как органный фон меняющейся мелодии.
Так будем же стараться всегда улавливать этот звук. Без него оказалось бы бессмысленным все последующее.
Голод почти не описан в литературе. Это тем более поразительно, что действенная часть человечества с большими или меньшими перерывами постоянно голодает. Поразительно и потому, что именно те люди, чье основное занятие — писательское ремесло, стоят у котла, где варится жидкая похлебка. И все же пишут об этом мало. Я не вникаю, умалчивают ли они из деликатности или мудрой предосторожности. Не вникаю, отчего они предпочитали писать о роскошных международных экспрессах, любовных вывертах избалованных барынь, гнусных страстишках одиноких людей и ловко спланированных убийствах, хотя ко всему этому писатели вроде бы не имеют отношения. Подчеркиваю лишь, что о голоде написано гораздо меньше, чем следовало бы. И теперь, когда я вынужден писать об этом, я с опаской делаю каждый шаг, подобно человеку, ступающему по болотным кочкам, нехоженой тропою.
Сразу не сосчитаешь, сколько слепцов описали свои чувства и переживания, историю собственной слепоты. А много ли голодающих совершили подобное? В чем причина этого несоответствия? Быть может, причина в том, что слепые в основном писали в расчете на зрячих, пытаясь передать, каково это — не видеть белого света. Но ведь голодающий не знает, для кого он пишет. Для того, кто голоден, или для того, кто сыт? В давние поры, в период христианского мученичества, паломник-христианин рисовал на песке у ног встречного изображение рыб. Это был символ. Если голодный человек встречается с кем-то, он, как правило, говорит в открытую: я голоден. Если другой тоже голоден, он поймет его. Если нет — даст кусок хлеба. Слов нет, правильный поступок. Но сейчас, когда у нас пойдет разговор откровенный и недвусмысленный, я должен заранее заявить, что куском хлеба голода не заглушить.
Читать дальше