Он лежал на скамейке ничком, полусвесив голову, каким-то чудом все ж не упав с нее, и перед открытыми глазами на близкой земле что-то разбросано было, нет — разбрызгано, и он постарался, сфокусировал зрение… сгустки, да, кровь. Много, столько еще не бывало, даже поодаль выбившийся из земли под самой завалинкой войлочный бледный сверточек лопуха забрызган ею, даже сама завалина. Вконец полегчает, когда их все выплюешь, с равнодушьем, уже привычным, подумал он про легкие свои; но сесть надо было, это — из его долженствующего здесь, мать расстраивать лишний раз ни к чему. Тем паче он не то что замерз — окоченел, казалось, рук под лавкой не разомкнуть… и сколько он пробыл так?
После попытки-другой все же сел кое-как, руки растопырив по скамье, угнувшись, дышал с хрипом, но, как всегда после приступа, легче; в голове и глазах мало-помалу просветлилось, хотя все кругом как бы отдалившимся виделось, чужим. И удивился, не мог не изумиться теперь: воробьи все сварливились, кричали — ему по-прежнему, а не друг дружке, не в разборках своих… Ему, и это так странно было и слышать, и — при вернувшемся-то вроде рассудке — воспринимать и сознавать, что он поднял тяжелые, еще мутящиеся глаза туда, к вишарнику… при ясном, вернувшемся? Ну да, гоняются друг за дружкой, скандалят, но кричат, еще и иными какими-то голосами вещают все о том же ему, о вине… О смертной? Но не знает он такой за собой — слышите, вы или кто там за этим всем?! Чтоб исчезновеньем своим расплачиваться — нету! А есть другая, вина существования — общая, виноват уж тем одним только, что вызван из ничего, существуешь зачем-то, маешься чем ни попадя, как и ублажа-ясь, смысла больше теряя, чем обретая, тратя без возврата сокровенное свое… мало этого, еще и сдохни?! Еще и на скамье покорчись, как червяк, ничего не имея — все отдай, не владея ничем — драной котомкой жизни своей откупись, нищенской? Да берите!..
Нет, неладное что-то во всем этом, и он уже подозревает, знает — что… Не болезненное состояние только, пусть и тяжелое самое, не нервные, до паутинности истончавшие нити, раздражаемые пустяком любым, о нет. Другое тут, и он лихорадочно уже ищет, как назвать это, выразить, чтобы избавиться от наваждения голосов тех, под вздор воробьиный безобидный подстроившихся… да, не выпасть бы из реальности. И он уже, кажется, был на грани этого два дня назад, когда очнулся после приступа и почувствовал, что его сознание не входит, не вмещается никак в мизерную какую-то, незначащую, необязательную реальность, как бы со стороны смотрит недоуменно на нее и ничего-то не находит в ней сущего, да и не хочет находить… Но недолго это было, минутно; и лишь теперь сознавать начинает, как близок человек — к чему, безумию? Как все же тонко, непрочно средостение в нем, отделяющее рассудок дневной, разум от того, что спроста сдвигом по фазе именуют, шизой. Или вовсе от иного чего-то, несравненно большего, чем просто рассудок или безумие, чему и названья нет, одно предчувствие невразумительное — как тогда, в ночном вагоне, да и позавчера, ведь ощущал же некое непонятное, безмерное почти расширение себя, мысли своей… Или с этим как раз и становятся клиентами психушек?
О своем вздорили воробьи, о чем же еще; и сорвались стайкой, дружной опять, пропали с глаз. Вышло в прогалину солнце, бледно сквозь весенние испарения озарило и стало греть, и трактор на улочке давно перестал тарахтеть, а мать все не шла. Его трясло от холода, не хватало сил уже и сидеть… Что, доползти? Но спазмы снова подступали, кашель крутил внутренности — недолгий, впрочем; перебрал он свежего воздуха, что и говорить, и никогда еще таким беспомощным не знал себя, предположить бы даже не мог, что опять будет иметь совсем уж ребячью нужду в матери… стыд, кто бы знал, как стыдно, хоть сквозь землю. А лучше в землю, так верней.
Брякнула калитка — она? Сделать вид, что ничего особого, подышать вышел, мол? Пусть ненадолго хоть оживится: «Ай полутше стало?..» И отвернулся, глянул на высвеченную, ярче проступившую зеленцу берегов, на гремящий железными бортами грузовик на нижней дороге — открылась нижняя, всегда утопавшая в грязи межсезонья.
— А я слышу — чья овца перхает? И раз, и другой… Дай, думаю, гляну. Навроде и овец у Федоровны с каких пор нету, и… А тут ты.
Сосед их Серега, ровесник и всегдашний дружок Василия, смотрел на него выпуклыми добрыми глазами, смаргивая, улыбаясь. Едва ль не единственный, кроме невестки, помощник тут у матери, что не по силам — к нему, безотказный.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу