Владимир Семёнович Маканин
На первом дыхании
Если брать эпиграф, я наверняка знал бы, что очень в данном случае подходит и очень мне нравится: КОГДА ЛЕГКОВЕРЕН И МОЛОД Я БЫЛ. Вот именно. Эта строка.
Легковерен. Такое вот удивляющее слово — и чем дольше в него вдумываешься, тем на душе лучше.
Вокруг была степь. Полынь, и цвет этой полыни если не совсем белый, то белесый. А посередке этой сплошной белесости, как в молоке, плавало десятка полтора крохотных наших домишек. Полтора десятка домишек — не больше. И вот там я работал.
Мне было двадцать пять, и ни цыкать, ни шуметь на меня было нельзя; противопоказано. И потому, едва лишь Громышев начал шуметь, стало ясно, что я сбегу — именно сегодня сбегу.
— А ну не ори на меня!
Я мог бы, конечно, сказать Громышеву: «Не орите». Все-таки начальник.
— Не ори на меня!
— Никуда ты не уедешь, — отчеканил Громышев.
— Да ну?
— Не уедешь!
Так и сказал. Это ж было просто смешно. Потеха.
— Да ну? — Я засмеялся, — Не уеду?.. Буду в романтику играть? А невеста моя в романтике плохо разбирается — взяла и замуж выскочила.
— Я тут ни при чем.
— Вы мне пели о трудной судьбе, а она в это время замуж выскочила.
— Я тут ни при чем.
— Неужели? А я-то думал, подстроили.
Я уже вышел из себя: я вцепился ему в пиджак и стал трясти, но Громышев раза в два тяжелее меня, как-никак начальник, поэтому с него только пуговицы сыпались. И какие-то карандаши из карманов. Картинка, должно быть, была что надо.
— Не уеду? — тряс и спрашивал его я. — Не уеду? — И опять тряс. Туда-сюда. — Не уеду?
Примчались Колька Жилкин и еще один — тоже из наших, тоже свой. Втроем они справились — зашвырнули меня в наше угловое помещение. И Громышев, весь бурый и без единой пуговицы на пиджаке, подытожил — сказал, что я буду сидеть тут взаперти, пока не остыну и не смирюсь. Смирюсь, он именно так и сказал. Опять он выбрал не те слова.
Глаза мои привыкали. В общем, большая честь. Угловое помещение, в котором меня заперли, было не какой-то там конурой, а состояло из двух комнат. И еще туалет. Можно было даже гордиться: это был отдел, где хранились наиболее ценные детали и приборы. Ну и всякие документы. Что-то вроде архива. А на окнах были решетки.
Ивот я стоял у блокированных окон с решетками. И смотрел. Что было делать?.. Чад погорелого места тянул даже сюда, в закрытое помещение. Проникал, видимо, в щели. День назад случился пожар, и я понимал, что Громышев нервничает.
Я смотрел. Люди там медленно и тихо копошились — растаскивали крестовины. Они стояли по пояс в курящихся голубых дымках. А я этот сладковатый степной дымок вдыхал через щели. Остатки сладки. Пожар, слава богу, вчера начался, вчера и кончился. Грузовая тянула сохранившуюся распорку. Невесть какое, а добро. Машина гудела и тужилась, и казалось, у нее тоже тряслись колени, как тряслись они у меня после всей этой стычки.
— Давай, Петюня, — кричали шоферу, — давай, милый!
Машина тянула задом. Буксовала и фыркала из-под колес землей вполовину с пеплом.
— Давай, милый. Давай еще!
Десять домишек и полсотни людей. И запертый я. И мечущийся возле машин Громышев. Вот и вся компания. Все мы (и наши домишки тоже) лежали на степной глади, как крошки хлеба на большой и ровной скатерти. Будто вот-вот их сгребут великанской ладонью, смахнут. А краями скатерти были еле видные далекие холмы. Такой пейзаж.
Я знал, что сбегу. И как бы прощался.
Я уже — там был, с ней, с Галькой. Клеймил. Изничтожал. Спрашивал, как и почему. Что-то выяснял.
Пытался перескочить пространство, а пространство все еще лежало передо мной — голая степь.
Сначала попутные. И пыль — она тучей заносилась на левую сторону дороги. Помню ночь и мелькнувшую белую церквушку. Церковь ли, мечеть ли? — мелькнула и пропала с неразличимой во тьме религией. А машина с грохотом, с боем бортов летела дальше. Или вдруг шла мягче. Это там, где отары раздолбали дорогу в пыль.
Потом машины свое сделали. Потом был поезд. Потом самолет.
Ямчался в Москву; я нигде и ничем не был привязан.
Житейская расстановка сил, конечно, была, но самая простенькая. Существовал (и уже как бы не существовал) родной городок — там я осилил школу. Там жила моя матушка. И мой отец. Я уехал оттуда в Москву, где проучился положенных пять лет в институте. А затем распределился в степи, к этому Громышеву. Напел он мне сладких песен. Заманил.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу