— Педро, еще один рог в лесной чаще. Со льдом.
— Вы опоздаете на корабль, — сказал Педро.
Обычное отношение Ла Марна к жизни сводилось к беспрерывной пародии: так он пытался обезоружить ее прежде, чем она доберется до него. Вероятно, у юмора нет иных истоков, кроме этого желания смягчить удары, возобладать над тем, что причиняет вам боль… Но доведенный до определенного предела юмор в конечном счете становится настоящей священной пляской, и именно так Ла Марн мало-помалу превратился в настоящего вертящегося дервиша, который уже не мог больше остановиться из страха пасть перед лицом реальности.
Первый разговор, который состоялся у Ренье со своим будущим другом, произошел сразу после Освобождения, спустя несколько недель после того, как он приступил к своим эфемерным обязанностям шефа сыскной полиции Ниццы, на улице Джоффредо: его первая работа состояла в глубоком изучения личных дел сотрудников, поставленных непосредственно под его начало, — он вызвал Ла Марна.
— Я заглянул в ваше личное дело.
Ла Марн ждал, все его лицо расплылось в выражении угодливой предупредительности. Позднее Ренье немедленно бы раскусил эту игру: Ла Марн изображал иерархические отношения между полицейским и его начальником, а это уже было способом изобличения.
— Я здесь нашел вынесенный вам приговор от 30 июня тысяча девятьсот сорокового года за публичные развратные действия.
Ла Марн быстро кивнул, и на его лице открыто нарисовалось выражение исполненного долга.
— Совершенно верно.
— Я буду вынужден потребовать вашего увольнения.
— Жаль, — сказал Ла Марн. — Я всегда лишь исполнял свой долг.
— И в этом случае тоже?
— В этом случае нет, господин директор, но это был трагический час, и со мной случился приступ. гм. приступ солидарности. Видите ли, я воздерживался всю свою жизнь. Но когда Франция пала, в этом уже не было необходимости. Я тоже дал себе волю. Мне захотелось как-то отметить это, в некотором роде тоже пасть. Я не мог оставаться единственным незапятнанным, не дрогнувшим посреди всего этого. Мне захотелось каким-то ощутимым образом приобщиться ко всеобщему поражению, к апокалипсису.
— Малышке было четырнадцать лет.
— Мои моральные устои внезапно рухнули, — сказал Ла Марн.
— И с тех пор не поднимались? — спросил Ренье.
Ла Марн заморгал своими длинными ресницами и с нежным упреком взглянул на Ренье. Но Ренье еще не знал тогда этого лирического клоуна и ничего не понял в этом зове, приглашавшем его спуститься на арену и поиграть.
— Мой поступок, естественно, был высоко символичен и бескорыстен, — сказал Ла Марн, — но он оказался весьма полезным. Во время своего ареста я совершенно естественно обзавелся некоторыми знакомствами. Ничего нет лучше хорошего прямого контакта. Именно так я смог попасть в бригаду нравов.
Он снова взглянул на Ренье — но ничего не происходило. Он вздохнул, поправил свои длинные волосы жестом виртуоза — как какой-нибудь Паганини пережитого.
— Вы, разумеется, можете ходатайствовать о своей реабилитации, — сказал Ренье сквозь зубы. — Ваша деятельность в Сопротивлении дает на это право. Этот, это пятно исчезло бы из вашего дела.
Ла Марн бросил на него торжествующий взгляд:
— С вашего позволения, я ничего не стану с этим делать, господин директор. Надо так надо, вот мой принцип. Мы с матерью скромные люди, без больших перспектив. Этим маленьким делом в моем досье. — Он доверительно понизил голос: — Понимаете, я подставляю себя под удар. Я предоставляю гарантии: известно, в чем мой грех. Так что я внушаю доверие. Я даю начальству возможность ощутить свое могущество надо мной. Они меня держат на крючке… Понимаете: я даю повод. Я в их власти. С этим казусом в моем личном деле мы с матерью переживем все политические режимы. Мы спокойно будем продолжать наш славный путь. Возможно, даже получим повышение. Я уже проходил через такое при режиме Виши.
Если бы в моем личном деле ничего не было, меня бы уже давно вышвырнули, потому что я еврей. А так благодаря этой истории меня оставили в покое, потому что я переставал быть евреем, превращаясь в обычного мерзавца. Я становился пригодным.
Ренье вдруг осенило. Слишком уж он свыкся со всем тем, что может послужить защите сверхранимой чувствительности, чтобы не понять этого голоса. Ла Марн стоял перед ним, вытянув руки по швам, с опущенными ресницами, стараясь добиться понимания на этом вывернутом наизнанку языке от находившегося перед ним человека, который потерял руку, сражаясь, за спра. и за бра. за непроизносимое. Он подавал ему ля: ему нужно было лишь настроить скрипку. Бессмысленной была даже попытка добиться понимания иначе. Он был неспособен говорить прямо: это казалось ему чем-то непристойным. Он мог лишь передавать зашифрованные послания, строжайшим образом заглушенные, в надежде быть понятым кем-то, чья чувствительность была бы настроена на ту же волну. В общем, это и есть бра. непроизносимое. В ту минуту у Ренье мелькнула догадка. Но по-настоящему он понял, лишь когда во время следствия выяснилось, что фигурировавший в личном деле Ла Марна приговор был фальшивкой, которую он же сам и сфабриковал.
Читать дальше