И вот еще что: мучило Виталика сомнение. Зародилось оно рано. В школе, в младших еще классах, его старались убедить, что человеком человека сделал труд. Вроде большой авторитет, чуть ли не сам Энгельс, так порешил. Как истинный отличник, Виталик все это на уроках отбарабанивал и убедительно аргументировал, но червь сомнения делал свое дело. Труд! А что, любой зверь не в поте лица (морды, рыла) своего добывает свой насущный хлеб (кусок мяса, клок травы)? Это ж только в стойле тебе все подадут, чтобы потом, откормивши, зарезать. А в природе — мчись во все копыта, трудись, корми детенышей из последних сил… Может, и выживешь, но человеком, ясен пень, не станешь. А еще — тоже не дураки писали — речь, вторая сигнальная система, то-ce, сигнал сигналов. Она, мол, и делает человека человеком. Но и тут червь не унимался, грыз. Птицы перечирикиваются, слоны трубят и топочут, а уж о дельфинах и говорить нечего… Уж совсем проникновенный батюшка на палубе какого-то парохода, беседуя с Виталиком о высоком, вещал, что только человеку дано знать о смертной природе своей телесной оболочки, а потому он пребывает в великом страхе перед смертью, смягчить который может только вера в бессмертие души… Получается, человеком его делает страх умереть? Как же! А слышал ли батюшка рев скота, ведомого на забой? Кабанчика как-то в деревне сосед резал… Ох, лучше не вспоминать… И, потихоньку размышляя, Виталик сделал для себя неутешительный вывод, что человека человеком сделал… стыд.
Виталий Затуловский (уходит)
«Я часто думаю о старости своей, о мудрости и о покое». Виталий Иосифович на склоне лет полагал, что имеет больше оснований размышлять на эту тему чем Николай Степанович, который и погиб-то совсем молодым — в тридцать пять. И размышлял, но попроще:
Ох как несладко, господа,
Вползать в преклонные года,
Почуять на своих плечах
Всю тяжесть организма.
Ты стар, ты хвор, твой дух зачах,
И по утрам терзает страх:
Неужто снова клизма?
А тема богатая…
Конечно, слезно и сладко со скоростью Магомета, сгонявшего в Иерусалим и обратно, пока задетый крылом ангела кувшин с водой падал на землю, слетать в детство и вернуться. А задержавшись там — отогнать грусть проверенными способами: открыть измочаленный том «Трех мушкетеров» и вдохнуть памятный запах старой бумаги, уткнуться в бабы-Женины колени, пройти с куском черняшки по Ильинскому скверу, половить лягушат в малаховской луже — да мало ли чем там можно заняться.
Старый абсурдовед с французской фамилией и тюремным опытом — за совращение мальчика — в ответ на справедливое «о чем это?» (по поводу мудреного романа Беккета) сказал с утомленной мудростью: о чем все произведения мировой культуры, которые хоть что-то значат? О любви, одиночестве и смерти. Любовь — состояние внутренне трагическое, его фон — ожидание и страх одиночества. А одиночество исполнено оптимизма: оно кончается смертью, которой нет. Утешительный софизм, а?
Вот и в любви Виталика (разделенной — любил себя и пользовался взаимностью) было не все благополучно. Терзали сомнения: достойный ли объект выбран? Услышал он раз, как, рдея от гордости, сладкоголосый певец Николай Басков сообщил миру и граду буквально следующее: «Я за всю жизнь не совершил ничего, за что мне было бы стыдно». М-да. Это ж надо! Ни одного постыдного поступка! А он-то лет в семь-восемь украл в книжном магазине на Солянке лист красивой такой бумаги для оборачивания учебников и прочих книжек. Было время, обложки книг защищали таким способом — то газетой, а то и бумагой поплотнее. Мама, например, все его учебники аккуратно оборачивала в кальку. И даже тетрадки. Так вот, заплатил Виталик пятак за лист, продавщица и говорит — возьми, мальчик, сам. Он и взял целых два. Потом бежал с locus delicti , сердце колотилось, поймают — тюрьма. Не поймали. Так и мучается от стыда шестьдесят лет. А не укради тогда — видно, как Басков, оставался бы безупречным по сю пору. Остыл, и ничего не хочется, даже спереть лишний листок красивой бумаги. Ах, ах, не вернуть юных лет. Что проворчал по этому поводу помянутый Беккет? I wouldn’t want ту youth back. Not with the fire in me now. Мол, зачем мне молодость, коли нет уж в душе огня.
Милая моя, бодрюсь перед живыми, но тебе-то могу сказать — все не так уж сладко. А бывает и тошнехонько. Ушел огонь, да какой уж там огонь — память о нем дотлевает… В зеркало гляну — губы в унылое коромысло складываются: hoc est enim corpus meum. А ведь еще Черчилль говаривал: «В моем возрасте я уже не могу позволить себе плохо себя чувствовать». Я же в большое всего тела пришел разорение и смрадное согнитие.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу