Гул и рев стоят такие, что образуют единое воющее стенание; оно все ширится и поднимается ввысь, наполняя собой небесную полость. Адская кухня дня: уже не различить, где свет, где звук, а где цвет; все вокруг пылает и молотит, молотит по глазам и внутренностям. Пылает вселенная. Колотится в агонии сердце. Затем — удар, ослепительная вспышка. Гул разлетается в жужжание и умолкает. Сова погружается в слепящую белизну смерти.
— Ну как?
— Говорил я тебе, поаккуратнее надо с порохом! Посмотри, упала, а все жива. Возись теперь с этими патронами!
И хотя сова все еще билась там, на земле, под самым носом у пса, который обнюхивал ее с недоверием, хотя еще пыталась как-то неуклюже взлететь, делала она это в полном беспамятстве и была счастлива.
— Ты что, даже не возьмешь ее?
— Да на что она мне!
Перевод Г. Киселева
Для той рождественской ночи я подобрал огромное полено. С толстым, круглым, чуть заостренным на конце отростком — или сучком. Я сразу увидел в этом отростке искаженную морду, даже целую голову медведя или другого страшного зверя. Полено покоилось на каминных камнях и точно пронзало собою камин. Словно гигантский пленник, оно было заточено в его пасть по самые плечи — виднелась узкая полоска плеч. И голова.
И женщина, щекой прильнувши к моему плечу, промолвила:
— Отныне вот дом мой, вот и мой огонь. Будь милостив ко мне, дух этих мест, и ты — дух очага, любимого хранитель моего. Так сделай, чтобы мне он оставался верен, чтобы заботы не тревожили его иные, чем те, что будут связаны со мной. Пусть вечно счастливы мы будем и наше время проведем в ничем не омрачаемом согласье вблизи пылающих твоих волос, под взглядом доверительным твоих пурпурных глаз... мы — вместе с нашими детьми. Пусть будет ныне так и после нашей смерти.
Эти и другие слова произнесла она и смолкла. И мы внимательно прислушались к огню, как будто этот голос соединял нас лучше собственного. Я было в это сам поверил.
Спокоен огонь, его бормотание привычно и знакомо, но мало кто понимает этот многоголосый язык. Огонь наивен и суров; он хнычет как дитя и изрыгает грозные вердикты, виденья яркие и блеклые рождает; небесные созданья и земные то копошатся, то, застыв, на вас взгляд, полный ужаса, вражды и подозренья, из огненного чрева устремляют: глаза пылающей души то широко распахнуты, то веждами, как пологом, прикрыты. И даже если по вольному своему нраву он вдруг подскочит в змеином извиве, засвищет, словно ветер, загудит, будто вихрь, затрясет воображаемой гривой — даже тогда он остается добрым духом.
Так говорят об огне, таким он мне тогда и представлялся. Но в ту ночь я увидел его в гневе: он изобразил зловещий пейзаж (как будто пораженный лучом опаленных, кровавых лун) и дрожал, прыгал, подбрасывал все выше и выше свои языки, завывая и рыча. Он несомненно что-то хотел сказать нам, но что именно, мы не могли разобрать. И он неистовствовал. Его божественный язык готов был воплотиться в наше жалкое, членораздельное наречье.
В растерянности я повернулся к своей подруге; она по-прежнему молчала, взирая на огонь горящими глазами. А монстр пронзал камин, на камни опершись. Внезапно я заметил, что голова его медвежьей не была; она была такой, как у меня, у нас у всех, хотя и изуродованной страшно. Пламя высекло в ней щеки и вылепило все лицо. Гигантский узник сбрасывал с себя покров. Глаза его мрачно поблескивали в обрамлении последних всплесков пламени, и он смотрел на женщину, смотревшую не отрываясь на него.
Вздрогнув, голова увенчалась пламенем, и клокотанье вылилось в слова.
— Вот, дева, — проговорил огонь. — Я отвечаю на твои мольбы и открываюсь перед чистым сердцем, чего со мною раньше не бывало. Я дух и вместе пленник очага, как видишь, и ты печальные известия услышишь. Подле меня покоя нет, и тщетны все твои надежды. Страшное проклятье тяготеет надо мной и над каждым, кто приблизится ко мне: способна погубить любого власть моя. Разве сверкающее солнце, к которому мы все исполнены благоговенья, не одной со мной природы? Но оно свободно прокладывает путь свой по небесным нивам, я же так и не знаю, кто заточил меня сюда. Не я ль сама свободная стихия, одна из благороднейших стихий? Однако напрасно я пытаюсь дотянуться каждым языком и взлетом каждым до небесной родины моей. Казалось бы, размеренно и чинно я людям должен долю лучшую сулить. Но дело, дева, обстоит иначе. Судьба, подобная моей, уготована всем людям, живущим рядом со мной. Ибо как людям позволено низводить меня — что бо́льшим оскорбленьем может быть? — до самых низменных своих потреб, так же и мне предписано вселять в их души безотчетное смятенье. Я сбиваю их слух с глубинного ритма времени, мешаю постичь звучную гармонию стихий; подле меня им не услышать многоголосия природы — нашей вечной матери, как не разобрать им и моего предсмертного хрипа: лишь шум их ухо сможет уловить, лишь жалкие крупицы звуков. Я отдаляю их сердца и души от дел достойных и на делишки темные толкаю, их ум я отвожу от мыслей горних и в бездну мелочных тревог его ввергаю. А главное — из их груди я исторгаю лавину бесполезных слов, и не зловещих или гневных, а чахлых, сумрачно-тревожных, бесславных и неистощимых. Самих себя, друг друга словами этими они без устали терзают.
Читать дальше