Проводил я его, с разрешения деда, вплоть до кладбища на выходе из деревни, в самом конце улицы Витторио Эммануэле, в направлении на Витториа. Он с гордостью показал мне владения своего отца.
В отличие от Фернана Легэ, отец Калогеро, на самом деле, являлся всего лишь водителем одного из двух, имевшихся в мэрии, похоронных автобусов. Мы вошли в каменное строение, служившее одновременно и амбаром, и гаражом для обеих похоронных машин, одна из которых в тот день была на месте. Я был весьма поражён внушительными размерами машины, силуэт которой с доминировавшим по центру её балдахина крестом и хромированными светильниками просматривался среди полумрака. Но, я чувствовал на себе насмешливый взгляд Калогеро и не позволил ему что-либо заметить, проследовав за ним в автобус, радушный подобно утыканному гвоздями ложу базарного факира.
Затем безо всякой опаски принял предложение лечь в один из стоявших прямо на земляном полу ангара гробов, в то время как сам он забрался в другой. В точности не припоминаю уже, каков был уговор — всё, что помнится мне теперь, так это то, что с быстротою молнии, как черт из табакерки, выскочил он из гроба своего и закрыл крышку гроба надо мною.
Миллионы игл вонзились в поры моей кожи. Калогеро уселся на крышке того, что, как думалось мне тогда, стало последним пристанищем моим, и не выпускал меня оттуда несколько секунд или минут, а не то и веков — теперь уж и не упомню; во всяком случае наступило ощущение вечности, ужас перед которым чувствую я и по сей день. Когда же он меня освободил, я ничего не сказал и, хотя, несомненно, догадывался он о ненависти, которую вызывал во мне всё то время, пока держал меня взаперти и по поводу чего ликовал, не признался я о том великом страхе, которым был обязан ему. Так что, не было у меня ни малейшего повода, чтобы перестать с ним встречаться.
Калогеро был старше меня на год, втихаря покуривал, не одиножды предлагал сделать то же самое и мне. Я испробовал, больше для видимости, и задыхался под его насмешливым взглядом. Больше он мне этого не предлагал, негласно заявив, что неизбывен я в хилости своей, и всякий раз жаловал меня заносчивым взглядом, как только начинал сворачивать косячок.
Сопровождал я его также и к «Бокаллине». Не улавливал я ускользавшего от меня, но понятного тем другим, более сведущим, смысла спрятанного в прицепившемся к даме, которой собирался он меня представить, прозвище. Думал я, что речь шла о некой кондитерше. Так, обольщённый и брёл я за ним. Каково же было моё удивление, когда не обнаружил я ни разноцветных сладостей, ни коробок, полных нуги и шоколада, но всего лишь тёмную комнату, посреди которой царственно возвышалась неубранная кровать с несвежими простынями. «Кондитерша» — беззубая, рябая, с сигаретой под носом встретила нас радостно: «Хочешь попробовать?» — спросила меня. Я не понимал, о чём она мне говорила, но догадывался, что было это нечто из «запретного». Калогеро прошёл предо мною, в очередной раз презрительно взглянув на меня, и предложил дожидаться его за дверью.
Когда чуть больше стал я разбираться в том, что может происходить между мужчиной и женщиной, то ясно осознал, как дёшево тогда отделался, что старая та карга желала всего за несколько лир столкнуть меня в некий любовный ритуал, который со всем таинством его, с его нежностью и хрупкостью открыл я для себя много позже самостоятельно.
Как-то раз, послеполуденным временем одного из дней месяца августа, когда парализованная и рухнувшая наземь под напором лавой стекавшей на неё жары деревня предавалась животворящей сиесте, услыхал я какие-то крики. Толпой высыпали мы из дома стариков. Вопли доносились из дома напротив, в нём жила мадам Джованни. Ей только что сообщили, будто найдено бездыханное тело шестнадцатилетнего сына её Кармело, который, как она знала, должен был быть на берегу моря. Выбросило оно его на пляж Скоглитти, словно семечко яблока, высосав из него перед тем сочную сердцевину, имя которой — жизнь. Став посреди улицы, призывала женщина соседей своих в свидетели горя своего, в кровь расцарапывая своё лицо.
Двумя часами позже останки юноши покоились на катафалке, не иначе как по воле рока появившемся в полумраке его комнаты. Я, разумеется, прошмыгнул меж взрослых, как когда-то к утонувшему марокканцу в Эн-Сент-Мартин.
Тут-то и явились они или, скорее, слились с жертвой своей, плакальщицы эти — четверо чёрных ворон, четверо горестных вестниц покачивались и раскланивались над раздутым юным телом, морем покрытом синюшным оттенком. Зашлись внезапно они разноголосым аккордом, пронзительным и душераздирающим… Настолько убедительными в своих стенаниях были эти гарпии, что вместе с ними разрыдался и я. Обнаружив, что хорошо плачу, решился сделать плач своим ремеслом и плакал будто истый плакальщик.
Читать дальше