Хозяин вод каждое утро поднимался на башню водокачки и открывал краны, и Комизо вновь могла жить, утолять жажду, мыться вплоть… до 19 часов, когда невозмутимо взбирался он снова на башню и беспощадно, обеими руками, закручивал огромные медные, отлитые в форме роз краны. На этом всё заканчивалось, после этого оттуда уже не поступало ни капли воды, и тем хуже для неосмотрительных, не запасшихся впрок — выживаемость деревни проходила через эту его неуступчивость. В засуху бывало и так: получал дед более строгие, чем обычно предписания и тогда вода отпускалась всего-то какой-нибудь час за весь день. И становился тогда дон Бастиано самым ненавистным человеком в деревне, принятие непопулярного того решения в обязательном порядке приписывал простой люд одному ему.
Меж сих, равно удалённых друг от друга действий — пускающего по венам деревушки ток воды, не уступающего по значимости кровотоку в обычном организме и его прекращающего — сибаритствовал дон Бастиано неподалёку от собственного дома на главной площади, посреди которой вопреки хронической нехватке воды круглый, с обильными, если не сказать величественными струями фонтан, ни чуть не смущаясь изображал из себя ди Треви. Дед объяснял мне, что в нём использовалась одна и та же вода, бегущая в нём по замкнутому кругу месяцы на пролёт.
Неподалёку от того оазиса прохлады, рядом с памятником старым воинам, играли в scopa, tre sette и briscola , популярные у народа всей Италии карточные игры, одетые в белые рубашки и чёрные кепи старики, тут же ссорились, скрещивая шпаги и бокалы, обмениваясь тумаками и золотыми монетами. Самые спортивные из них сходились на стульях. Дед мой не одиножды приводил меня туда после сиесты; откровенно скучая, я пристраивался на краю бортика бассейна, в то время как он громовым своим голосом объявлял козыри. Время от времени вываливался я из своих грёз, потому что вопил он во всю глотку о выигрыше, а за сим обязательно следовало угощение домашним вином, которое дед мой Бастиано никогда не ругал, скорее наоборот. Ближе к 17 часам, когда частью площади завладевала тень, он натягивал кепи на глаза и, устроившись на опрокинутом на задние ножки стуле и сложив собственные ноги на спинку другого стула, давал добытому в победе вину возможность перебродить. Квадратные челюсти его при этом были плотно сжаты и, поди узнай почему, принимался он ими скрежетать, да так сильно, что все окрестные жители смеялись, задаваясь вопросом, на кого же это мог дед сердиться до такой степени, что готов был изгрызть того своими мощными челюстями; в щелке меж белых его зубов при некоторой доле воображения удавалось различить даже чьи-то трепыхающиеся руки и ноги.
Как-то, уже несколькими годами позже, надрался он сильнее, чем обычно и поскольку там, на площади, никому в голову не пришло его разбудить, дед на два часа опоздал с закрытием кранов. На самом деле, вся деревня была в восторге от опоздания деда и от полученной при этом выгоды; никто не снизошёл до милости выдернуть его из сна — может кара то была, а может насмехались над тем, что могло походить на спесь, но на самом деле являлось ни чем иным, как чувством долга, смирением перед инструкциями. Увы, не прошло и недели, а дону Бастиано, по линии управления водными ресурсами и лесами, высказали суровое порицание, укорив в разбазаривании водного богатства посёлка, а вместе с тем и его будущего. Он был смещён с должности, оказался без работы и как человек долга, кем всегда и оставался, оскорблён был до самой глубины души. Даже пост паркового сторожа взамен утраченного, выхлопотанный позже для него влиятельными друзьями по компартии, не помог вернуть ему прежнее отношение к жизни. Он продолжал пить, а вместе с тем и хиреть. Угас он вытянувшись на скамье, в тени ветвистой кроны карубье в том самом парке, за которым вменено ему было ухаживать. Лишь только уснул он последним сном своим, небо, будто восстанавливая в правах память о нём, открыло краны свои и освежило деревню спасительным дождём, заставившим кричать о свершившемся чуде. И повелитель вод памятью народа причислен был к лику блаженных.
Как-то раз, сидя на краю фонтана, бил я баклуши, когда ко мне обратился некий мальчуган моего же возраста:
— Хочешь, в мяч поиграем?
«Спасён!» — подумалось мне.
Калогеро, новый мой приятель, был сыном becchino — угадайте перевод, отказываетесь? Служка из похоронного бюро! Никуда уж от этого не денешься.
Он тут же начал смеяться над моими промахами, связанными в первую очередь с явным отсутствием у меня регулярного общения с круглым мячом, который вовсе не подходил физическим формам моим по-детски хрупкого сверчка, но также из-за огромного желания доказать этому нежданному компаньону, что я достоин проявленного ко мне с его стороны интереса и, конечно же, желая всё сделать как нельзя лучше, в девяти случаях из десяти был на грани посмешища, попадая ногою в пустоту.
Читать дальше