– Работа ничего не означает. Ее можно потерять. И что тогда? Голодать?
– Я смогу найти другую работу.
– В качестве кого? – насмешливо спросила она. – Ты же инвестиционный банкир. А это значит, что ты ни черта не умеешь, кроме как снимать сливки с тех денег, которые делают настоящие люди.
– Тогда, может быть, я смогу найти работу на сыроваренной фабрике? – предположил я.
– Послушай, – провозгласила она, поправляя свою новую прическу. По-настоящему сексуальную. Она великолепно оттеняла ее шею и плечи, и благодаря ей она выглядела внимательной, уравновешенной и мудрой. – Я не хочу тревожиться о том, что когда-нибудь повстречаю тебя на улице выпрашивающим пять центов на чашку кофе.
Я вскинул руки и улыбнулся.
– Ну тогда – на водку.
– Да я бы скорее выпил стакан тетрахлорметана.
– Я беспокоюсь. Ну, ради меня. Соглашайся.
– Не могу.
– Но я хочу, чтобы ты согласился. Все будут знать – я буду знать, – что ты отказался от полумиллиарда долларов, что ты мог бы сражаться за целый миллиард и даже больше и что я умоляла тебя принять эти жалкие гроши. Никто не будет думать, что ты состоишь на чьем-то содержании или когда-либо состоял. Никто никогда не будет так думать, никто никогда так не думал.
– Я не могу, – сказал я. – Эти деньги запятнаны.
– Как так – запятнаны? – сварливо спросила она, готовая защищать легитимность своего состояния от обвинений в работорговле, использовании труда заключенных, монополизме, эксплуатации не охваченных профсоюзами рабочих, формировании капитала до введения подоходного налога и полусотни других придирок, которые липнут к большим денежным массам так же естественно, как на теневой стороне бочки для сбора дождевой воды нарастает мох.
– Запятнаны кофе.
– Хочешь сказать, мои деньги нехороши только потому, что я пью кофе?
– Точно, – сказал я. – Мне не нужны кофейные деньги. Лучше уж голодать. Одним из неотъемлемых положений Конституции Соединенных Штатов является право не подвергаться насилию и не видеть, как другие пьют кофе. Ты не можешь отнять его у меня. Никакое количество денег не заставит меня отказаться от моего врожденного права. Никакая взятка не сможет исказить моего решения.
Эта декларация сослужила огромную службу для лужаек Вестчестера и Лонг-Айленда, которые продолжили впитывать в себя солнечный свет, не потревоженные бульдозерами и строителями изгородей, она помогла лугам Новой Шотландии остаться в своем изначальном ветреном уединении, и она же преуменьшила производство роскошных автомобилей в Италии.
В последний раз я видел Констанцию, когда она скользила по мраморному полу, направляясь к лифту. Она не знала, что я смотрю ей вслед, а может, и знала. С минуту она глядела на указатель, круг белого стекла, светившийся, словно луна. Я знал, что если бы я сказал: «Я люблю тебя, Констанция», то все адвокаты в своих дорогих костюмах, окружавшие ее, рассмеялись бы, и только. Это, однако же, было правдой. Это было самой большей правдой, какую я только знал. Как жаль, что она не обладала силой, способной переменить нашу печальную историю. Я до глубины души чувствовал, что она могла бы справиться с этим, должна была справиться. Но – не сумела.
Иногда любовь отбирают несправедливо, но, пока не наступает конец, ты продолжаешь верить, а потом становится очень горько. Горько, потому что где-то внутри у тебя по-прежнему живет совершенный образец чистоты, а крушение надежд и предательство контрастируют с ним так же, как темные тени с залитой лунным светом дорогой.
(Если вы этого еще не сделали, верните, пожалуйста, предыдущие страницы в чемодан.)
Я не могу разговаривать со своей женой, потому что ей пятьдесят лет от роду и она все еще воображает, будто в здоровом теле живет здоровый дух. Она делает зарядку, втирает в лицо дорогой крем и подходит к зеркалу с видом детектива, осматривающего подозреваемого в комнате для допросов. Ее искаженный английский, некогда столь чарующий, ныне стал (как могла бы сказать она сама) «кашемировым», «режущим слуг». «Кто, по-твой, я есть? Я теперь старый, как ты. Месячные кончились, у тебя их сроду не было. Я кассира в банке, а ты?» Отвечая на свой собственный вопрос, как любит она это делать, Марлиз попыталась преуменьшить мою дееспособность, которую называет «дейвственностью». Я мотаю головой, и она спрашивает: «Двойственность?» Я снова мотаю головой, и она говорит: «Тройственность?» Я еще раз мотаю головой, и она говорит: «Твойственность?» Я начал уже терять надежду, но, когда она, поднапрягшись, выдала вариант «твойцирроз», отчаялся совершенно, сам позабыв, как произносится это слово.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу