Фотография моей матери была совсем другой, хотя и была снята приблизительно в то же время. Глядя в камеру с бельведера неподалеку от пристани курортного острова на озере Эри, она стояла, распрямившись во весь свой немалый рост, в белом викторианском платье и соломенной шляпке, украшенной лентами, и темные ее волосы ниспадали по сторонам загорелого лица. Ее никогда не сочли бы миловидной, потому что она была чересчур высокой, а черты ее представлялись необычными, но лицо ее выглядело таким значительным, а выражение его – настолько осмысленным, что была она, по сути, великой красавицей. Идеалом в то время почиталась женщина круглолицая и полноватая, она же была худощавой и жилистой. Сегодня она имела бы больший успех, но даже и в этом случае не соответствовала бы бездумным стандартам, которые так часто преобладают в вопросах суждения о красоте.
В детстве я изучал их фотографии, убежденный, что мне не будет дано ни физической силы отца, ни счастья повстречать женщину, подобную матери. А потом меня поразила чудесная молния озарения: до меня дошло, что, будучи сыном своих родителей, я могу унаследовать их природные качества.
Фотографии эти стали моими иконами. Одного взгляда на них было достаточно, чтобы наполнить меня воспоминаниями и любовью, тщательное изучение заставляло меня забыть обо всем окружающем, а память переносила меня во времени, пока я не переставал понимать, расставался ли я когда-нибудь с ними или нет.
Я дорожил этими образами сверх всякой меры. И хотел, чтобы они были со мною, когда меня похоронят или кремируют, чтобы и они и я уничтожились вместе, будь то медленным окислением или быстрым пламенем. Но я потерял их, когда приземлился в Бразилии. Их забрал океан, его бушующие волны.
Родился я, весьма незадачливо, на исходе декабря 1904 года. Всегда был уверен (хотя, возможно, это нелогично), что дети, родившиеся в разгаре лета, когда весь мир залит светом, предпочитают летнее время и все, что ярко, – меж тем как дети, родившиеся в самые темные дни, испытывают постоянный ужас перед холодом и мраком. Я, хоть временами (когда было сухо и солнце с луною сияли над широкими заснеженными равнинами) и любил зиму, по большей части все же норовил от нее спрятаться. Зимой мне никогда не бывало по-настоящему тепло. В нашем доме не было центрального отопления, а ухаживать за дровяной печью я не только не любил, но и возмущался тем, что если отрывок в книге или затруднение в тексте полностью поглощали мое внимание, то всякий раз я оказывался с одного боку перегрет, а с другого – заморожен. Зима с дровяной печью была подобна пребыванию на луне: есть огонь, есть лед, а между ними ничего нет.
Мой день рождения и Рождество были сиамскими близнецами. Перед лицом такого совпадения родители мои попросту тратили на один подарок столько же, сколько в ином случае могли бы потратить на два по отдельности. Однако это меня мало утешало. Я был ребенком и хотел сразу всего.
Всего, разумеется, я никогда не получал, но самый большой мой подарок являлся в январе, когда свет начинал усиливаться, а каждый день оказывался дольше предыдущего, когда рождественские и деньрожденные подарки затмевались признаками прояснения целого мира, признаками обретения им ярких красок. Даже в феврале, месяце отчаяния, когда с небес пригоршнями сыплется снег, месяце, который на моей памяти никогда не случался таким же кристальным, как тот, что ему предшествовал; даже в марте, месяце предательства, когда бури и ветры сражались с наступлением света; даже в апреле, известном своей жестокостью и дождями, – даже на протяжении всего того, что еще оставалось от зимы, медленно доигрывающей свою заунывную мелодию, свет неуклонно усиливался, разливаясь великолепным крещендо.
Задолго до июня разбитое мое сердце совершенно исцелялось, а мир казался исполненным радости. Мы жили неподалеку от Гудзона, и, чтобы достигнуть реки (что мне удавалось проделывать с невероятной скоростью), надо было пересечь два очень красивых, напоенных солнцем луга, спуститься по крутой тропинке через дубовую рощу, миновать каменную дамбу, перепрыгнуть через канаву, служившую водостоком, спуститься еще по одному пригорку и пробраться через высокие заросли камыша к полотну нью-йоркской железной дороги. Только по ту сторону рельсов открывался вид на огромное водное пространство и отдаленные горы. Главный фарватер реки проходил вдали от берега, и по нему все время, за исключением самых темных зимних месяцев, курсировали парусники и пароходы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу