А я горжусь ими, этими певцами. Я даже горжусь девчушками, которые собирались группами и вопили при виде «Битлз», четырех забавных ливерпульских парней, которые додумались, как можно обойтись без парикмахера, и вообще об этом не думать, и притом, наверно, даже не понимали своего счастья. Я горжусь Джоном Кэшем, Ферлин Хаски, Марвином Рейнуотером и Питом Сигером. «Тик-так», — поет Пит в три часа утра; все они вышли из этого «тик-так», все эти милые ребята, которые идут к парикмахеру, и тут же сами становятся парикмахерами и относятся к этому серьезно. И горжусь знаменитым толстым парнем — мой друг никак не мог вспомнить его имени, — который однажды позвонил мне, когда посчитал это необходимым, и сказал: «Чем же мне тебе помочь, старина?» — то есть не сказал, а пропел (он никогда не упускал случая вставить строчку из песни): «и меня прошибла горькая слеза». А потом однажды я услышал, как он поет это по радио, и тоже запел эти строчки вместе с сыном и дочерью — мы ехали в такси по Чикаго, — негр-шофер обернулся к нам и засмеялся: «Сэр, да это ж моя любимая песня». Но лучше Берла Ивса не поет никто, даже Боб Уиллс, даже «Чикагские повесы», когда поют «Розу из Нью-Сан-Антонио», даже «Сыновья первых поселенцев», когда поют «Искусство, как ты прекрасно». Да, певцы свое дело знают, это точно. И шутники, и комедианты — тоже, а вот почти все остальные — нет.
Был тот самый день, и я решился, хотя это было нелепо, и я знал об этом, как тот финн в телевизоре на IX зимних Олимпийских играх в Инсбруке, который, склонив голову, застыл на площадке трамплина и про которого комментатор спросил чемпионку по лыжам: «Он что, молится?» Я чувствовал вместе с тем финном, как нелепо, невозможно, никчемно, глупо и смешно прыгнуть не лучше всех, чтобы тебя настигли, как глупого рыжего лисенка, того, что смеялся; и тут финн поднял голову, распрямил грудь и пошел. Я помню, как он сорвался с места и устремился вперед. Он ринулся в этот лучший в мире прыжок, и я тогда понял вместе с ним, что это возможно и что я тоже должен попробовать, и, даже если я при этом разобьюсь в кровь, в этом тоже будет смысл, потому что никогда ничего не сделать, пока не попытаешься это сделать, пока ты не совершишь эту чертову попытку.
Сегодня, как только я выпрыгнул из постели, я начал считать в обратном порядке. Я начал чуть ли не с миллиона и дошел почти до цели: восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один, пуск.
Что же случилось?
Ничего. Тогда попробуй еще раз. Три, два, один, пуск. Ничего.
Почему?
Разве сегодня не тот самый день? Что же случилось с этим днем?
Однажды кто-то прохрипел с пластинки: «Я видел, как умнейшие люди моего времени сходили с ума», но даже когда я первый раз услышал это — первый раз был и последний, — меня просто передернуло, и я не поверил: подумаешь, прохрипел, хотя черт его знает… Все сходят с ума, кончают с собой; попадают в тюрьму или умирают, и считается, что это вина… чья это считается вина? Вина сукиных сынов с Мэдисон-авеню, словно те никогда не сходят с ума, не кончают с собой, не попадают в тюрьму и не умирают. А ведь и с ними такое бывает. Единственное, чего не бывает: они никогда не заявляют, что это вина поэтов, которые бубнят свои стихи на пластинках.
Попробуем еще раз. Три, два, один, пуск.
Опять ничего, может быть, лучше начать сначала, опять с миллиона, с суммы, которую все энергичные американские мальчики предполагают зарабатывать как раз перед тем, как станут президентами. Пока я считал с миллиона, прошел почти час, хотя я все время перескакивал, однако по-прежнему все без толку, и мне почудилось, будто время догадалось, чья это была вина. Догадалось за шестьдесят шесть сотых секунды: это была моя вина. Я выбрал неверную, глупую профессию: ничего не принимать всерьез. Надо было выбрать какое-то практическое занятие. Профессия писателя — совсем не то что нужно, она вредна для здоровья, как курение, она подавляет желание жить и ждать чего-то от жизни.
Что случилось с этим днем? Что случилось с шутками? Что случилось с писателями, которых я все время вспоминал? «Они ушли», как поет Ферлин Хаски.
Что ж, ушли так ушли, поищем этот день в другом месте. Итак, я покинул свой стол, машинку, стопку чистой бумаги и поехал к морю. Приехал на пляж, а там ни души, даже японцы не удят рыбу. Я бродил, смотрел, слушал, собирал камушки и коряги. И ничего. Находился по песку — начала болеть нога, ухо стало глохнуть, подслеповатый глаз затуманился, и надо мной закружили чайки, низко-низко, как будто у меня было чем их угостить или будто я и вправду избранник и им велено кружить над моей головой, чтобы возвестить об этом.
Читать дальше