С. Бочаров видит у меня «идейное» недовольство Блоком. Но если я чем и «недоволен», то не религиозной драмой Блока и его времени, что было бы пошло, а тем, что изумительное стихотворение могло быть таким до конца, но не стало: декларация из двух слов разрушила музыкальную сплошность поэтического контекста. По существу, Блок (в котором идейное начало было очень сильно) нарушил тот высший закон, что содержится в истине «Цель поэзии — поэзия»; это с ним бывало: «Блок… уступал стихии осознанно, „концептуально“», — так пишет в книге С. Бочаров. Уступил и здесь, уступил и «стихии», и «концепции».
Что до меня, то, принимая с благоговением все, что сказано Пушкиным о цели поэзии, я ориентируюсь все-таки прежде всего на менее популярное, чем слова 1825 года, позднее (1836) высказывание: «…цель художества есть идеал…» (XII, 70).
«Идеал» тут невозможно ни отождествить с собственно «поэтическим» либо, скажем, нравственным, ни противоположить тому или другому; он ни то, ни другое в их отдельности, а — единство (да, да, истины, добра и красоты), та божественная целостность, которая оттого и «цель художества», что она не есть его готовая данность. Данностью «художества» являются данные Творцом средства, свойства и условия «художества» — среди которых и «высшее, свободное свойство поэзии не иметь никакой цели кроме самой себя» (XI, 201). И вот поэзия, не имеющая цели кроме самой себя — подобно стихии, подобно ветру, и орлу, и сердцу девы, которым нет закона, но данная существу, сотворенному по образу и подобию Бога свободным и у которого «дело закона написано в сердце» (Рим. 2: 15), — поэзия может, через данные ей средства, свойства и условия, если не достигнуть, то приобщиться Божественной целостности, тяготея к ней как к своему источнику, — может, когда того же жаждет человеческое сердце: Пушкина, скажем в нашем случае, или Достоевского. А если не жаждет, не страстно жаждет — или страстно жаждет, но чего-либо другого, — тогда поэзия свободна остаться в пределах данности своих свойств ветра и орла и может быть изумительной, как стихотворение Блока, и совершенной в меру данных ей условий, свойств и средств, — но все же не той, к какой иного эпитета, кроме «божественная», не подберешь. Потому что «праздничные формы жизни» — а высшее, божественное художество, о чем бы оно ни было, несомненно праздник — при всей своей свободе, «должны получить санкцию не из мира средств и необходимых условий, а из мира высших целей человеческого существования, то есть из мира идеалов».
С. Бочаров должен бы тут протестовать против этой окаянной манеры «религиозной филологии» «трансцендировать… дальше и выше», — но «трансцендирует» здесь М. М. Бахтин, а цитирует его С. Бочаров в своей книге.
Но это попутно; главное в том, что «санкция», о которой говорит Бахтин, не может явиться сама собой, она должна быть востребована; она, как шестикрылый серафим, является в ответ на «духовную жажду». Жажда есть нужда, порой страдание; «праздник жизни» рождается на «пути жизни» (слова заглавия одной из статей книги «Сюжеты русской литературы»). А путь жизни требует труда души от творца, особенно — «на перепутье»; и не перепутье ли вся жизнь человека на земле, особенно если человеку много дано?
Собственно, это и есть главная тема моих занятий в последние годы: пушкинская поэзия как духовная биография поэта (что в письме «О чтении Пушкина» представлено как «концепция… прямой восходящей линии, с вершинами на пути и регулярными в промежутках между ними падениями»); процесс живых отношений смертного человека со своим бессмертным гением, сердца трепетного — с божественным, неизмерным, пылающим как угль даром: отношений, полных драм, нередко катастрофичных, потому что развиваются они между нераздельно-неслиянными сущностями, составляющими единую личность гения, который сам-то — всего лишь человек как мы все.
Оттого Пушкин и «поэт с историей», как гениально догадалась Цветаева (что бы она сама ни вкладывала в эти слова), что его жизнь есть история души, которая предчувствовала, а когда «развилась вполне» (XIII, 198, оригинал по-французски), то и убедилась, что на нее возложен такой дар, который невозможно оседлать. Это — путь того, что дано, к тому, что не дается, а достигается: часто ценой страдания и борьбы с собой (что, думаю, лично знакомо всем, в том числе и моему оппоненту); и это может услышать всякий, имеющий уши слышать не только «дивную гармонию», не только «волшебные звуки», но и «чувства» поэта, и его «думы».
Читать дальше