Читаю Шервуда Андерсона: там, в «Уайнсбурге, Огайо», «нелепые люди», но это живая нелепость — какие только деревья не растут в лесу или старом парке. Эта человеческая «нелепость» («пестрота», «кривизна» и т. п.) обычно фиксируется обыденным массовым сознанием, но редко (в случаях преступления закона) интересует общественное мнение и государство. «Странности» — личное дело граждан, пусть они оставляют свои «странности» при себе; государство и общество вправе пренебречь ими как несущественностью. Наша литература в немногих случаях, и то непоследовательно — например, Шукшин, — «опускалась» до «нелепых» людей, «чудиков», «психопатов», «нервных» и т. п. Кроме того, Андерсон чувствовал и передавал томление и растерянность человека перед жизнью, обилие смутных и чистых мотивов, их вытесненность, искаженность, иногда несбыточность, а порою — и причудливое воплощение («Человек с идеями»). У Андерсона жизнь людей поистине жизнь, то есть нечто естественное, колышущееся, непредсказуемое, взрывающееся, выплескивающееся через край… Это что-то трудно себя сознающее, сбивчиво выражающее свои желания, путанно их осуществляющее…
Валенсе дали Нобелевскую премию мира; по литературе — У. Голдингу.
Наткнулся в «Отцах и детях» на фразу: «Нигде время так не бежит, как в России; в тюрьме, говорят, оно бежит еще скорей».
23 октября.
Сырой, серый день; совершил после работы свой круг по городу; не по лучшему маршруту (возвращался по шумной и грязной Калиновской), но все же… Шел и думал: деревня и есть; поубирали заборы, дворы раскрылись: длинные поленницы, сараи, сарайчики, помойки, лавочки, дощатые уборные… Под солнцем и это празднично, летом — сквозит поленовское, от московского, или общерусского дворика, зимой — кустодиевское… Осенью сквозит одними задворками, бедной окраиной, захолустьем… Когда мальчиком жил в Ухтомке, в коммунальной квартире — без канализации и водопровода, где в «ванной» комнате, то есть в чулане, благоухали помойные ведра, прикрытые фанерками, — годились и для ночной нужды, — тогда всю эту бедность и грязь я не замечал, ничего иного, лучшего, не зная и себе не представляя. Если с чем-то свыкаешься, то не замечаешь — ни тех ведер, ничего другого. Когда на лето приезжала погостить из Липецка бабушка Варвара Николаевна, уже старенькая, но еще учительствовавшая, то ходила она в уборную, неся с собою «сиденье», или как это, запамятовал, называется. Я не сразу сообразил тогда, что это она с собою носит. А проходить нужно было вдоль фасада дома, и не в тихую, а в оживленную сторону двора, потому что там была калитка на улицу, а у нашего и второго подъезда (всего два) обычно сидели люди, играли дети. Дети, увидев бабушку со смешным предметом в руке, посмеивались; про взрослых ничего не скажу, не знаю, судачили ли на эту тему они. У бабушки были седые прямые волосы, откинутые назад и скрепленные большой гребенкой; старая учительская прическа. И нос с горбинкой, и чуть навыкате глаза, и какая-то благородная линия старчески дряблого подбородка все еще сохраняли черты породы, породистости. Когда-то бабушка училась в пансионе благородных девиц — там, где теперь Центральный дом Советской Армии. В школе она преподавала немецкий и французский. Помню, позднее, когда уже жили все вместе на Октябрьском поле, она переводила мне в «Леттр франсез» (?) статью о Фолкнере в память… Так вот — моя бабушка-дворянка, ни на кого не глядя, не замечая никого, шествовала вдоль дома по дорожке к той грязной, поистине общественной уборной, закрываемой на вертушку и часто стоявшей распахнутой настежь… Но привычка могущественна, это было, но словно не было, потому что тысяча вещей и обстоятельств была важнее… Стоит только обжиться, и, когда нет выбора, человек назовет домом и хлев, и звериную нору, и угол на нарах в теплушке, и всякую щель, сохраняющую ему жизнь… Так вот — о привычке: я подумал о ней сегодня, в этот серый, холодный день, когда — не в первый, сказать по совести, раз — подумал, что привык в этом городе многого не замечать, как не замечал тогда в Ухтомке или много позднее, когда жил на частной квартире — у Магницких (правильно: Магнитских; их сын, учитель истории Михаил Павлович, возмущался, когда его фамилию писали через «ц») или у Людмилы Вячеславовны (фамилию забыл). Если же освободиться от привычки, скинуть ее, то окажется: бедность, еще раз бедность, заброшенность российской провинции, старого русского подворья.
Обычно спрашиваю у Никиты, было ли что интересное в школе. Как-то недавно спросил, чем занимались на военном деле. (Теперь называется: начальная военная подготовка). «Подлостью, — ответил неожиданно Никита. — Проходили убойную силу автомата Калашникова». Вот что его поразило: «убойная сила». Теперь его приучают к мысли, что никакой подлости тут нет, что это все нормально; он переписывает в тетрадь из учебника все эти данные: скорострельность, дальность стрельбы и т. д., — то есть привыкает, чтобы впредь не удивляться.
Читать дальше