А что с судом Ленчевского в июне 1983? Флегон извернулся, не явился — и с опозданием узнал Ленчевский (вымотка нервов, ведь как он готовился), в чём именно состояло перед тем декабрьское решение Мастера: пока Флегон пересоставляет первоначальный иск — весь судебный ход останавливается без ограничения сроков! — хоть десять лет, раз истец не готов к суду! — таков у британского суда неизменный перевес симпатий в пользу истца. Но за это время я пригласил Ленчевского сходить к нескольким юристам, и те убедили его: ходатайствовать об аннулировании флегонского иска за отсутствием состава обвинения. И потом было решение суда: аннулировать. И снова был протест от Флегона. И постановили: восстановить действие иска! Судебный марафон потянулся ещё на новые годы.
Прилетели мы в Лондон (Темплтоновский фонд перенёс на сверхскоростном «Конкорде») незамеченными, но фамилия «Солженицын» на первых газетных страницах того дня была, — на этот раз не моя, а 12-летнего Ермолая. Перед самым нашим отъездом из дому он успел отличиться в собственной школе: их посетила дутая советская делегация (замглавред «Известий»), а Ермолай, уже втравленный в политику, задал им супротивный вопрос насчёт разоружения, да на отличном русском, какого они здесь не ждали. И сразу это подхватили американские корреспонденты, для них забава, — и даже, вот, в Англию перекинулось. Выпирает из Ермолая политическая страсть, тоже в меня? Ещё не знает, бедный, что это за трёпка, и сколько надо сил, и высшего сознания, и внутреннего устояния.
По срокам вручения премии пришлось нам приехать в Лондон как раз под православную Пасху. Из кругов Темплтоновского фонда Зарубежная церковь знала, что на заутреню мы придём в их собор. Уже днём передавали мне, и теперь у входа встретил послушник, зовя не стоять в храме, как все, а скрыться на клирос, за большую икону. Я отклонил, мы с Алей стали, где все. Прошло несколько минут, снова послушник: епископ Константин приглашает меня в алтарь. Я спокойно отклонил: хочу — где все. Аля уже сильно нервничает: несмотря на всю интеллигентность, она перед священниками — трепетно преклонная, как простонародная баба. И вот, стали собираться на крестный ход — опять за мной: епископ просит меня пойти в крестном ходу с иконой. Я и не колебнулся: я пришёл молиться среди всех, и не обращайте на меня внимания. Но Аля — почти в отчаянии, напряжённо шептала: «Я тебя прошу! я тебя прошу!» Отказала и мне трезвость, я уступил. (Простодушно подумал: а ведь никогда в жизни не ходил в крестном ходе.) Пошёл в алтарь, дали мне с престола икону сошествия во ад и поставили в крестный ход — сразу за епископом. А только этого было ему и нужно: тут же появился заготовленный фотограф со вспышкой, и пока мы ступали между наставленными автомобилями (весь-то и ход, вокруг храма и ступу нет) — он меня щёлкнул два десятка раз. И в этом положении — не отмахнёшься. (И с тоской я подумал, какова Зарубежная церковь, где ж её святорусская простота: второй раз меня прихватывают фотографы при храмовой службе, и каждый раз — в Зарубежной. В Американской православной церкви в Монреале я всю Страстную неделю простоял, и они не соблазнились.) Всё. На другой день на первой странице «Таймса», на главном месте: я с туповатым видом и икона с полотенцем в руках, — в такой форме огласился мой приезд в Лондон. Для современной Европы — почти карикатура, и ликование левых.
Жаль. Это не только срывало строгую взвешенность моей послезавтрашней речи в Гилдхолле — но вредило как раз тому особенному соотношению, которое мне до сих пор так естественно удавалось: сцепление веры христианина с тоном, приемлемым для современности, никогда не перебор, — тот верный, естественный звук, которым только и допустимо не-священнику призвать, повлечь потерявшееся общество к вере.
Весь пасхальный день мы с Алей плотно прозанимались, готовясь к намеченным в Лондоне деловым встречам. Они нарастали так внезапно, как будто меня в Лондоне только и ждали. (Комната номера была без письменного стола, без места для рабочей беседы. Мы попросили убрать одну кровать, заменили нам ломберным столиком.)
Ещё ж моя вечная судьба — обсуждать поправки и поправки к переводу моих текстов, в этот раз — предстоящей речи. Всю речь ещё в Штатах тщательно перевёл А. Климов, через океан советовался с М. Никольсоном; уже и я проверял дома и просил его там-сям об изменениях. Теперь — Лоуренс Келли, сын бывшего английского посла в СССР (и автор книг о Лермонтове), светловолосый, очень живой лицом, не по-английски открытый, ему предстояло читать английский текст на церемонии, и с ним седой изящный Джон Трейн — представили мне новый реестр поправок. (Тут играли роль и американо-английские различия в выражениях.) И приходилось вникать и порой давать согласие уже без ведома переводчика — и срочно это шло на перепечатку. Забытое счастье молодости: писать по-русски и ни о каких переводах не думать.
Читать дальше