— Девки-бабы! — приказывает бригадир. — Ныне заскирдовать Панское поле, до самой Студенки! Девки-бабы, зимой дремать будем! Председатель обещал премировать всех по два с половиной метра штанной материи. Так что старайтесь.
«Штанную материю» дояркам сулили уже который год. «Ныне будет, — обещал бригадир. — Готовьтесь».
Верили не верили, но мечтали: «Я юбку пошью…», «А я сарафан…». Бедность была после войны. На Акуле юбка — не схоронишься. Сшила ее из белой немецкой нижней рубахи, а покрасила красным порошком из ракеты. Такой добыла. Слава Богу. Форсила, не снимая эту юбку, зиму и лето. Красное издалека видать. Когда раз в неделю прибегала на хутор к семье, дочка издали ее по юбке угадывала: «Это — мама!»
С обувкой — вовсе беда. Зимой короткие валяные чуни-«обрезки», к ним вязаные поголенки пришивали, для тепла. Но какое тепло… От холода трескалась кожа на ногах, кровоточила. Летней порой — босиком. Весной да осенью чирики из сыромятной кожи, шитые и сто раз чиненные хуторским чеботарем. День-деньской ноги мокрые стынут. В обед чирики клали на печку, чтобы они не высохли, но согрелись. Хоть минуту, но в теплом. Про руки нечего говорить, им работать.
Газетный фотограф, человек хваткий, щелкнул навскид аппаратом, а получилась вся жизнь Акули. Вот она — на виду. На планках ограды руки лежат: корявые, узловатые.
— Грабушки мои, грабушки, — горевала порою старая. — Все повывернулись, закостенели, не владают. А мозжат — спасу нет. Реву по ночам… — И тут же об ином, в раздумье: — Господи, как работали… То ли строгость была, а может, совесть была…
Дед Афоня, баба Поля, пополам согнутая Агриппина Исаевна Бирюкова, могучий и в старости Харлан… Провожаю ушедших и доживающих век.
— К детям, в город?.. Сядь со мной на рядок и послухай старого человека. Я тебе все обскажу. Тама, в городе, — глушно, один об другого бьются люди. Воды и той всласть не попьешь, она горчей полына. Я не брешу, у меня крест на шее. — А порой прорвется иное, со вздохом: — Лучше бы я его трактористом зародила, жил бы да жил возля… а там… От нас отчуралися. Свое дельце в руках, свой адат. А ты — на прилипушках, как в плену. — И — решительное: — Нет уж!.. Пока в силах… На своем базу… Коровку — нет мочи, а поросенка держу, курят. Огород, слава Богу. Все по-людски. Никто слова не скажет. Из своих рук…
Старая Кацуриха, однорукий дед Евсеев, Прокопьевна. Нынче — вот Акуля, чья фотография прижилась у меня в городской квартире, возле книг, за стеклянной дверцею. Просто Акуля.
День до вечера
На другой день хуторского житья собрался я порыбачить. Не набегом, как по приезду, а всерьез, чтобы с утра до вечера, не спеша. Хозяин мой сопутствовать мне отказался, позвали его на подмогу — свинью завалить. Меня это вовсе не огорчило, даже напротив. Своя воля милее: куда хочу — туда и ворочу. Без знатоков и советчиков.
Собрался я. В рюкзак сложил удочки, наживу, прикормку. В руки — пешню. Не забыл раскладной стульчик. День долгий, а в ногах правды нет. Собрался и пошагал напрямую к речке, чтобы вначале попытать окуней да плотву, а уж потом спуститься к Дону, для серьезного лова.
С вечера шел мокрый снег. В ночь подморозило и утром не отпускало. Солнца не было видно, но мир окрестный смотрелся приглядно, как и положено в день Крещенья. Заснеженный хутор дремал, несмотря на позднее утро. Редкий петуший крик, а людей не видать. Хлебовозка нынче не обещалась приехать, скотину на попас выгонять не надо; колхозной работы нет, потому что колхоза нет. Вот и зорюют до поры обеденной.
От хутора к речке путь недалекий, через просторный луг вилючей дорогой, обходящей какие-то низины да мочажины, теперь прикрытые снегом.
А вот и речка с милым названием Голубая. У нее и впрямь вода голубая, чистая. Невеликая речушка — всего лишь тридцать верст пробегает она в степном безлюдье, сбирая родники да ключи. Местами она звенит по каменистому мелководью, местами дна не достать.
На просторном лугу понизывает легкий ветер. Возле речки — тишь. Высокие обрывистые холмы — ее левый берег: Кораблева гора, Меловский курган. Старые тополя да вербы по правому берегу, луговому. Где-то дятел стучит, добывая корм.
С берега, с обрыва увидел я рыбака: промышлял он блесной. И довольно удачно. Десяток лунок. И возле каждой — россыпь. Окуни. А точнее — окунишки.
Спустившись на лед, я осмотрел чужую добычу. Завидовать не стал. Мелочь. Что называется — детва. Будь со мною мой товарищ, то не теряя времени он бы уже лунки бурил и покрикивал на меня: «Давай-давай… Шевелись… Нам и такой сгодится… Кошкам… Курам…»
Читать дальше