Сорок лет я, плебей,
От тебя без ума.
Дело, в которое можно «прятаться», «как в бомбоубежище».
Земля (не земля-родина, а земля — свое место) — и тоже в целом свете одна, оттого-то и жалко ее, жалость, как оказалось, держит и трогает сердце нежней и суеверней, чем любовь, даже странная:
И жалко было страну Россию,
Где вихри воют в пустых лесах,
Где в поле стонут кусты нагие
И тучи носятся в небесах.
И как только Корнилов решился рассекретить местоположение центра своего единоличного существования, стало ясно, что эта «точка» почти идеально совпадает с тем центром, к которому бессознательно, ведомая мощным инстинктом самосохранения, стягивает покалеченные и надорванные силы жизнь, именно жизнь, существование, а не народ или страна, — потому как то, что происходит сегодня в бывшем СССР, угрожает небытием не только новой российской государственности, а вообще жизни. Больше того, после «Перемен» можно, кажется, предположить, что и раньше, до всего, в корниловском случае ярко выраженного «западания в себя» не было, а был вековечный российский разлад между умом, падким на «торжественную дичь», натурой, обожающей «роковые минуты», и тайной любовью к своим пенатам, охраняющим домашний очаг… Не утверждаю, что Владимир Корнилов вполне отдает себе в этом отчет, однако объективно его лирический герой если чем и успокоен в хаосе неустройств, так это тем, что и ему, «заодно с другими» населенцами постимперской территории, смертельно устававшими от двухвековой гонки, наконец-то не стыдно не рваться вперед («чтоб брюки трещали в шагу») и что хотя бы на восьмом десятке можно признаться:
Бестолковы великие дни,
И бесплодны, и сплошь безнадежны:
Выбирать заставляют они
Из того, что принять невозможно.
Я устал от минут роковых
И от прочей торжественной дичи.
Мертвым — почести, но для живых
В незаметном сокрыто величье.
Согласитесь, столь чистосердечное признание сдвигает авторские инвективы переменам несколько в сторону от того, что открыто и в лоб декларируется в первом стихотворении, давшем имя сборнику. И, видимо, совсем не случайно, что книга, открывающаяся «Переменами», завершается замечательной «Погодой», где вместо дерзкой страсти отрицания и брезгливого откола от нехорошего времени нам предлагается мужество принять все, что есть, и как линию личного поведения, и как ответ на новый русский вопрос — быть или не быть:
То колкий дождь,
То мокрый снег —
Весь день, всю ночь,
Весь год, весь век —
Ни мрак, ни свет,
А полумрак
С тьмой разных бед
И передряг.
А все равно,
Откинув спесь,
Все, что дано,
Приму, как есть, —
Весь год, весь век,
Весь день, всю ночь,
Весь мокрый снег,
Весь колкий дождь.
Алла МАРЧЕНКО.
Как не впасть в отчаяние
Ирина Машинская. Простые времена. [Тенафлай], «Hermitage Publishers», 2000, 83 стр
Ирина Машинская. Стихотворения. М., Издание Е. Пахомовой [ЛИА Р. Элинина], 2001, 104 стр
Ирина Машинская начала регулярно публиковаться уже за рубежом вскоре после отъезда в Америку в 1991 году (на родине до этого увидела свет лишь дебютная, оставшаяся единственной «серьезной» подборка в альманахе «Истоки» в 1984-м) и была сразу замечена и достаточно высоко оценена эмигрантской критикой. С тех пор за океаном вышли три ее книги, и только почти десять лет спустя, начиная с появившейся в конце 2000 года последней из них — «Простые времена», она была более-менее внятно помянута и у нас. И вот в Москве выходят ее «Стихотворения» — итоговое избранное за двадцать пять лет работы. Таким образом, в отличие от большинства заметных поэтов нынешнего русского зарубежья, уезжавших уже со сложившейся литературной репутацией, она из тех немногих, чей голос доходит до нас не обратной, но первой волной с того берега. В этом определенная сложность положения Машинской, поскольку то, сказавшееся в ее стихах, что очень важно для покинувших родину, вовсе не обязательно должно стать таковым по сю сторону океана, тут априори неизбежны определенный скептицизм и извечный вопрос о творческой состоятельности эмиграции.
Поэтому приведу полностью стихотворение, вызвавшее, пожалуй, наибольшее число откликов и ставшее визитной карточкой поэта:
Не сумев на чужом — не умею сказать на родном.
Эти брызги в окно, эта музыка вся об одном.
Я ныряю, хоть знаю, что там ничего не растет —
разве дождь просочится да поезд внезапный пройдет.
Разве дождик пройдет по карнизам, как в фильме немой,
по музейному миру, где вещи лежат — по одной.
Только это — да насыпь с травою горячей, густой
мы на дно унесем: нам знаком ее цвет городской.
Потому что, сказать не сумев, мы уже не сумеем молчать.
Солнце речи родимой зайдет — мы подкидыша станем качать.
(1992)
Читать дальше