Я пишу эти строки — «я пишу эти строки», нечаянно повторяя финал венецианского диптиха Бродского — в декабре 2001-го, а на титуле-то уже стоит 2002-й. И даже зная, что издатели соотносили выпуск книги с проектом «Non fiction», я не в силах отделаться от полюбившейся идеи отражения, когда единица, искривленная рябью воды, обретает подобие двойки. Эта книга, конечно же, подарок: и самому загадочному в мире городу, и читателю, и — главное — поэту, его памяти. «Написанная им самим и теми, кто был ему близок в литературе, в жизни или в общей сопричастности Венеции. Развивая Бродского, можно сказать: „Город диктует форму“. Черточки и штрихи на бумаге собираются в буквы, слова, лодки, дома и окна. Из ряби на воде собирается отражение. Перевод — то же отражение: одного языка — в другом…» Я процитировал этот текст составителя еще и потому, что он — красив и точен, как и венецианские акварели, растворенные между страниц «Венецианских тетрадей». Все строится вокруг и около «Венецианских строф» поэта: упомянутые в них имена и стихотворные строки разворачиваются тут не в глоссарий, не в венок многих текстов вокруг одного (вернее, двух — потому что текст «Строф» дан и на том языке, на каком был написан, и в переводе) и уж тем более не в хрестоматию [56] Замечательный пример — книга Алексея Кара-Мурзы «Знаменитые русские о Венеции» (М., Издательство «Независимая газета», 2001).
, а в драматургическое, почти античное действо, продолжающееся и после того, как главный герой сошел со сцены (стихи Уолкотта, Лосева и Венцловы).
Только здесь, перечитывая с юности любимый текст и заглядывая в его авторизованный перевод на английский (напечатанный на бумаге несколько иного цвета), я воочию разглядел, как именно отражается язык в языке.
Площадь пустынна, набережные безлюдны.
Больше лиц на стенах кафе, чем в самом кафе:
дева в шальварах наигрывает на лютне
такому же Мустафе.
И вот английский текст — после двоеточия в строфе, самого зеркального знака препинания, — о деве в шальварах и том, кому она дарит музыку.
…a lute’s being strummed by a frescoed, bejeweled maiden
to her similarly decked Said.
Можно, конечно, сказать, что «нарицательное» имя Мустафы никак не рифмуется с abandoned (покинутый, безлюдный) и потому-то здесь возник Саид. Но можно дать и поправку на рябь воды.
Лидия Чуковская. Сочинения в 2-х томах. М., «Арт-Флекс», 2001. Т. 1. Повести. Стихотворения. 592 стр. Т. 2. Публицистика. Отрывки из дневника. Открытые письма и др. 688 стр.
Минул год, и вслед за первым двухтомником Лидии Чуковской (см. рецензию Юрия Кублановского «При свете совести» — «Новый мир», 2000, № 9) пришел второй. В прошлогоднем помимо уже известной прозы, стихов, воспоминаний были впервые помещены сгруппированные по темам отрывки из дневников (о Симонове, Пастернаке, Бродском). Неосведомленному читателю могло показаться, что все основное — опубликовано. Немногие знали: есть еще книга. И даже книги.
«В один прекрасный день я все долги отдам…» Так начиналось ее стихотворение 40-х годов. Кажется, такой день наступает, и не только для автора.
В августе 1984 года Лидия Корнеевна записала у себя в дневнике: «…„Прочерк“ — самая мне дорогая книга — никому не будет нравиться. Потому что она не от искусства…» Эти слова приведены публикатором книги (дочерью, Еленой Чуковской) в главе-приложении, названной «После конца». Книга о муже, выдающемся физике-теоретике — Матвее Бронштейне, убитом в феврале 1938-го — Тридцать седьмым. «Главное, что я помню о нем, — это его отсутствие. Нестерпимое. Себя в его нестерпимом отсутствии… Оно определило мою судьбу до встречи с Матвеем Петровичем и в особенности после — после насильственного разлучения». Такое признание.
Книга писалась шестнадцать лет и не была закончена. Меня всегда смущало в разговорах о Л. К. Чуковской, что многие люди (это-де легко вычитывается из ее книг) считали Лидию Корнеевну — очень… понятной. Мол, правдоискательница, максималистка, воистину, как написал ей Пастернак, «представительница декабристов и Герцена в нашем веке». Все так — и не так. «Прочерк» — возможно, самая откровенная и неожиданная ее книга [57] Прежде всего — о большой любви, о себе и о нем, прожившем всего тридцать два года Мите (вариант названия — «Митина книга»). О добровольном, больше всего похожем на сумасшествие ослеплении, об алогичности происходящего в том, Тридцать седьмом году. Впрочем, куда отнести необходимое требование государства оформить по суду брак с мертвым мужем, чтобы иметь право охранять его научные труды? Даже не само требование, а описание судебного заседания в 1957-м? Со свидетелями. И получение в загсе справки о смерти — с прочерком о причине — под портретом генералиссимуса? А кафкианский поход Чуковского к Верховному судье — Ульриху, а вести с того света в 90-е?
. И самая, между прочим, мужественная. Я теперь думаю, что не открытые письма, не «Софья Петровна» (1939), не «Записки…» — возможно, для нее самой подвигом, единственным долгом, второй в жизни (после детской в храме) исповедью — была вот эта рукопись, которая «никому не будет нравиться». Теперь и к прозе, и к стихам, и к самой Чуковской, к ее судьбе как будто открыт пароль. Она не успела придать ему окончательную форму, но успела получить несколько отзывов от самых близких.
Читать дальше