— Филотея… Филотея… Филотея… — звала я, давясь рыданиями и наполняясь гневом.
Она меня услыхала.
— Дросулакиму, — тихо-тихо прошептала она и чуть улыбнулась, будто вспоминая меня. Я баюкала ее голову на коленях, у нее изо рта шла кровь, стекая по подбородку. Дросулакиму меня раз назвала Лейла-ханым, а Филотея запомнила.
Потом Герасим взял меня за плечо.
— Она умерла, — сказал он.
Я увидела, что так оно и есть.
И тут на вершине утеса я заметила две крапинки — Ибрагим с собакой смотрели на нас. Душу мне взметнуло гневом, я будто осатанела.
Как одержимая, я вопила проклятья. Они и сейчас меня преследуют, и я просыпаюсь от собственных криков.
— Чтоб никогда не родился твой сын, кто проводит тебя в могилу! — орала я. — Пусть не родится дочь, чтоб горевать о тебе! Чтоб глаза тебе выжгло кровью, чтоб оглох ты от воя, чтоб кишки тебе набило камнями!..
Не знаю, откуда взялись эти проклятья, я в жизни таких не слыхала. Когда они всплывают в памяти, я слышу, как звенит мой голос, и слова на турецком, такие неуместные в здешних краях, рвутся из нутра, я зажимаю уши, но ничто их не заглушит, и забыть их не удается. Слепая ярость, что залила меня, так до конца и не выкипела. Порой она придает мне силы, но лучше бы жить без нее.
Я лишь однажды еще раз испытала такой гнев, когда Мандрас чуть не изнасиловал женщину у меня на глазах, и я сказала, что он мне не сын.
— Я отрекаюсь от тебя, знать тебя не знаю, нет тебе пути домой, век бы тебя не видеть, я забыла тебя, проклинаю тебя! Чтоб никогда ты не знал покоя, чтоб у тебя сердце в груди лопнуло, чтоб ты подох под забором! Убирайся, пока я тебя не убила! — Вот как я сказала.
Это сильное проклятие, но оно ничто по сравнению с тем, как я проклинала Ибрагима, хотя он был другом детства и все его любили. Я часто думала: может, эти проклятия, что из меня выплеснулись, — знак, что я злая женщина? Может, это из-за меня Ибрагим носил проклятье до конца своих дней? Я замолчала, а он не шелохнулся и так все стоял, когда мы уже вышли в море.
Конечно же, я не забыла Мандраса. Я его любила, как мать любит сына, а сыновей не забывают, даже если грозят этим в проклятье. Нет ничего тяжелее, чем потерять ребенка. Мандрас утонул в море, как и муж мой Герасим, и я теперь на Кефалонии совсем без родных. Я осиротила себя своим решением еще в Турции, когда стояла перед невозможным выбором, потом муж оставил меня вдовой, а затем и собственное дитя — сиротой.
Но я не жалуюсь. Вы не подумайте. Было у меня и счастье, я за многое в жизни благодарна. В конце концов, дом — не только место, откуда ты родом.
Теперь расскажу, как мы добирались из Турции на Кефалонию.
Уход христиан многих ошарашил, люди шибко горевали, а наутро мы забеспокоились, как они там. Идти так далёко, столько всего тащить, да еще мы помнили, как увели и через день пути убили Левона и других армян. Их нашел Стамос-птицелов, когда понес в Телмессос клетку с зябликами и скромно отошел в лесок справить нужду. Он рассказал, что увидел скелеты с продырявленными и рассеченными головами, одежда еще сохранилась, и Стамос узнал платок жены Левона, а еще он сказал, что у нее к ногам были прибиты ослиные подковы; мое дело, конечно, маленькое, но, услыхав об этом, я подумала, как хорошо, что Рустэм-бей забрал дочерей Левона, хотя в то время мне было плевать, даже если б всех армян на свете поубивали, уж так люто мы их ненавидели, но потом-то я уразумела, что наши городские армяне никому вреда не причинили, на армию, когда мы воевали с русскими, нападали совсем другие, а Левон был добрый человек, и жена его славная женщина, и дочери у них милые девочки.
И вот кое-кто решил пойти за христианами, чтобы помочь им тащить поклажу, мужчины взяли ружья и сабли, на случай если вдруг жандармы забалуют, и вскоре нагнали колонну. Некоторые женщины тоже пошли, а я не смогла, муж-то мой, ходжа Абдулхамид, умер, защитить меня некому, потому и дочери не пошли, а уж так нам хотелось, и я сильно убивалась, что, наверно, больше не увижусь с Поликсеной, и передала с Нермин, женой гончара Искандера, вышитый платок и монетку, еще один прощальный подарочек Поликсене, а еще послала лаваш с сыром и медом и велела Нермин попросить Поликсену скорее возвращаться, а еще сказать, мол, я непременно сохраню сундук со всем ее приданым, что она оставила на мое попечение, и буду беречь его до самой смерти, а как умру, отдам под пригляд старшей дочери, и будет он в целости и сохранности. Могу похвалиться: сундук-то незапертый, а я вот даже на щелочку крышку не приоткрыла и в жизни не открою, чтобы руки и совесть у меня были чисты, и не надо мне соблазнов, хоть я женщина бедная. Эх, были б деньги, я б купила вещи, когда Поликсена уходила.
Читать дальше