Токарев рассказывал свое, но я перебил его:
– А что ему надо было, Труммеру, в лагере? Зачем он пришел?
Опять этот жест и усмешка.
– Об этом – спросите у Панина. Москва, улица Грановского, два. Теперь он, глядишь, и расскажет. Хотя должен предупредить, он – не из разговорчивых и раньше мог молчать месяцами. Труммер будто бы предлагал Панину выйти из лагеря. Или бежать?.. А тот отказался. Уж такой он…
– Грановского, два? Это позади старого здания МГУ? Университетский, профессорский дом?
– Вот-вот. Знакомый?
Я учился в МГУ и конечно же знал все соседние дома. А однажды специально обошел их все, облазил, – когда прочел, что именно на этом месте в XVI веке Иван Грозный построил свой опричный двор, особый от земщины. Правда, всего лишь и осталось от того времени – подвал, в котором теперь подсобка университетской типографии.
Знакомый… И фамилию Панина я, кажется, слышал раньше. Но пока не стал говорить об этом Токареву.
Только кивнул в ответ. А Михаил Андреевич встал изза стола, видно тоже взволнованный совпадением, заходил между книгами. Ноги его, большие, как и весь он, ступают с осторожной упругостью, – он легко носит по земле свое тело, которое уже становится громоздким.
Я его зову про себя «Охотником». Он может пока не обращать внимания на это тело и на резиновые сапоги, стоящие сейчас в передней, в углу, у порога, и лоснящиеся, неглаженые, должно быть, ни разу брюки, и пиджак, собравшийся у бортов газырями от того, что не раз промокал в нем Токарев до нитки, – одежка, удобная и в солнце, и в непогодь, и в пыльном забое экскаватора, и в темном чреве патерны, которая бетонным жерлом своим пронзила плотину; с круглой кровли патерны всегда сочится по стенам вода и хлюпает под ногами, как вот сейчас нудный дождь за ОКНОЛА – вразброд, неприкаянно…
Все-таки он чуть-чуть поддался на мои расспросы, рассказал:
– В сорок восьмом… ну да, в сорок восьмом – после этой сессии сельскохозяйственной знаменитой, я его вытащил к себе на Черное море. И пока он лечился – месяца полтора! – я из него слова не выжал… Правильно: в сорок восьмом. Я тогда еще в солдатах догуливал, в стройбате, пришел к начальнику санатория для высшего командного состава, полковнику, и заставил его вызвать Панина без путевки. Штатского!.. Да, вот так и пришел: в сапогах и в гимнастерке черной от пота, от масла машинного, – я тогда придумал полиспастом сдергивать в море семидесятитонные кубики для портового мола и не вылезал из-под трактора… Прекрасные были кубики, сытые, как кубанские свиньи, – на них я и выехал в гидротехники, и из солдат ушел.
– На свиньях или на кубиках? – спросил я.
– И на свиньях тоже! – он усмехнулся. – В те годы там такой черный рынок кипел, – ну, а мы, на стройке, свою черную кассу держали, чтоб рабочих кормить, – целая эпопея. Кстати, и Панин тогда помог меня из-под суда вызволить, – тут он взглянул на темное мокрое окно и поежил плечами.
– Тоже осенью было, после урожая, сумасшедший тогда урожай случился, он и людей поуродовал, а уж технику!.. – И вдруг грустно добавил: – Не люблю я осень, даже на юге, – и посмотрел на часы.
Я подумал, что сейчас бы его и порасспросить: так вот оно всегда и вспоминается – цепляясь одно за другое. Но решил, что нет у меня права не беречь Токарева. И встал.
Он меня не удерживал. Но в прихожей, натянув заляпанные грязью сапоги, разогнувшись, со сбившимся еще дыханием я ему сказал:
– Знаете, есть такие стихи:
Я зарастаю памятью,
Как лесом зарастает пустошь.
И птицы-память по утрам поют,
И ветер-память по ночам гудит,
Деревья-память целый день лепечут.
И там, в пернатом памяти моей,
Все сказки начинаются с «однажды»,
И в этом однократность бытия
И однократность утоленья жажды.
Что в памяти такая скрыта мощь,
Что возвращает образы и множит…
Шумит, не умолкая, память-дождь,
И память-снег летит и пасть не может.
Он слушал, привалившись плечом к дверной притолоке, с блуждающей какой-то полуулыбкой и глазами, шалыми от невысказанных мыслей, будто сейчас он и в себе что-то слушал, будто знал нечто большее, чем эти стихи, и вот – бывает! – хмелел мгновеньями от этого знания. Но никак не оценил стихи и не отнес их к себе, как я того хотел, а наоборот, – заземлил будто, трезво припомнив:
– Между прочим, Панин после сорок восьмого-то года генетику забросил. Я вам говорил, что он еще до войны в институте генетики работал?.. Да, и надежды подавал, в Англии статьи его печатали, в журнале Королевского общества… Ну, а сейчас, кажется, памятью занимается, проблемами памяти. «Прорастает»…
Читать дальше