Может, всего лишь одно-два мгновенья живет такая тишина, и то – далеко не каждое утро.
И тут я отчетливо, до деталей вспомнил лагерный пейзаж Корсакова, обрез бетонной стены, буйно-зеленый мир за нею, и понял, откуда, чем рождена эта безмерность отчаянья в нем: на рисунке-то как раз и была такая же особенная, утренняя тишина, но уже сломанная звуками сторонними и тревожными. Так вздрагивали листья на деревьях, в такой аритмии света и тени, что я ясно услышал эти мерцающие наперебой звуки, – что они означали?.. Ну, конечно! – утренний стук деревянных башмаков хефтлингов, выбегающих нестройно на поверку, на лагерный плац. Те мгновенья, когда красота земли за колючей проволокой не внушает, а отнимает надежду, даже самую малую, полубезумную, когда, наверное, искренне жаждешь, чтоб и деревья, и травы, и небо, и все, что есть вокруг, стало уродливо-безобразным – иначе не защитить себя, не отыскать равновесия в этом нереальном мире.
Но неужели и звуки жили в корсаковском карандашном рисунке?.. В те минуты, для меня – жили. И я думал: «Как хорошо, что Ронкин молчит. Просто стоит и молчит…»
Дней пять я никак не мог поймать Токарева.
К Коробову, Насте Амелиной мне идти больше не хотелось, – ну, не шли ноги.
Но и уехать, не поговорив с начальником стройки, тоже неудобно было: какие-то авансы я ему выдал все же, и, по счету профессиональному, надо было теперь за них расплачиваться.
Вот ведь сколько раз зарекался ничего не говорить в командировках о своих замыслах, даже – в наклонении сослагательном: «Хорошо бы написать…» Иначе наверняка сработают у твоего собеседника штампы сюжетных ходов, мыслей, слов, усвоенных им и тобой со вчерашней газетной жвачкой, и ты сам не заметишь, как они убаюкают тебя, а собеседник, даже самый упрямый, почти неизбежно окажется в положении рыбы, которую ты заманиваешь на крючок собственных желаний и заманишь! – если не подлистником, так комочком теста, смоченным в анисовых каплях, или стрекозой – лучшей приманкой на голавля, или обыкновенным дождевым червем, или распаренным кукурузным зерном, личинкой нюрника, а то и живцом, так похожим на вольную, никем пока не пойманную добычу. Так или иначе клюнет рыбка, наверняка клюнет! И чаще даже не из тщеславия или голода, не из корысти: из доброты к тебе же самому, – почему же не сказать то, что человек хочет услышать?.. Из доброты или из-за недостатка терпения: ведь какой только приманкой ты ее не завлекал и чуть ли не по носу крючком тюкал – как не взять?!
А ты-то сам спохватишься, да поздно: проглочен крючок, и выдирать его надо с мясом, больно рыбкето будет, а тебе – совестно. Не выдирать тоже нельзя: леска тянется от тебя дальше, всем видно ее, и ты не за себя только ответчик.
Но Токарев-то, – утешал я себя, – не из тех, кого ловят, а кто сам рыбачит. Не по положению, а по характеру своему – Рыбак, Охотник, это уж точно. И может быть, он-то и тюкал меня крючком по носу, а я, не заметив того, схватил его наживку?
Раз так, тем более стоило объясниться начистоту.
Вот только изловить его надо один на один, не на бегу.
Последние дни стройка была занята подготовкой к пропуску осеннего паводка. Он тут страшнее даже весеннего: к концу лета стремительно тают ледники в горах, реки разбухают даже в стародавних руслах, а тут, на стройке, одну протоку давно перекрыли, чтобы можно было работать в котловане, и только теперь в обход его били специальную «строительную» траншею, как ее называют, чтоб по ней-то и пустить паводок. Но до сих пор обхаживали ее берега, выстилая водобойную стенку траншеи бетонной плитой, а противоположную – укрепляя «чемоданами» – громадными камнями, расколотыми взрывами аммонита.
Из Москвы приехала специальная комиссия, чтобы подтвердить готовность траншеи к пропуску паводка.
Но дважды комиссия отказывалась подписывать нужный акт, заставляя строителей удлинять бетонную плиту, валить, укладывать новые камни. А все же опять возникали сомнения. Достаточной ли величины эти камни? Не унесет ли их водой? Какой силы будет паводок на этот раз и как закрутит он волны в траншее?..
Кто мог в точности ответить на такие вопросы!
А вода в реке уже подобралась к самой кромке суглинистой дамбы, ограждающей котлован, просачивалась сквозь нее. Она была черной от множества невидимых глазу частиц мха, всякой прели, вымытой из раскисшей крепи вечной мерзлоты. Все насосы на дне котлована работали без продыха, даже аварийные, но вода не убывала, а прибывала. Плавали в лужах обломки досок, заляпанных цементом, щепа, блестели на солнце целлофановые обертки сигаретных пачек. Котлован стал напоминать громадную мусорную яму, а зеленые кузовы самосвалов в нем – медлительных навозных жуков, раскачивающихся на слабых своих ногах. И только едва приподнявшееся вверх бетонное тело здания ГЭС, чуть изогнутое, – даже под досками пока не снятой опалубки можно было угадать этот изящный изгиб, – только оно да еще, пожалуй, стайка остроклювых башенных кранов над ним утверждали целесообразность и будущую красоту того, что делали здесь сообща несколько тысяч человек и несколько сот разных машин.
Читать дальше