А возвращаясь ко временам Достоевского, с ним рядом Леонтьев, уже помянутый, мечтает о «великом вожде»; Леонтьев в конце своего XIX столетия романтически страдал от недостатка ярких личностей, ярких в добре или зле, представляя их наподобие трагических героев Шекспира. «Великий вождь, могучий диктатор», писал он с определенной надеждой, может явиться «только на почве социализма» [54]. В будущем веке такие вожди на этой почве явились, но что бы сказал футуролог-романтик, когда бы увидел этих людей и дела их воочию… «Человеческий материал» и «великий вождь» — так видел он будущие структуры и ставку свою на вождя и диктатора понимал как ставку на красоту, надеясь на эстетическую компенсацию, какую явят будущему человечеству несколько ярких фигур, пусть тиранов, за счет «материала».
Сюжетом презрения русская литература готовила материалы для исторического прогноза на близкое будущее. К вопросу о тех неразрешимых противоречиях человеческой природы, поименованных Инквизитором, в конечном счете сводилось главное все. Историософия сводилась к антропологии. Человек оценивался заново на пороге XX века, и ожидания были немалые. «<���…> Человек весь пришел в движение, весь дух, вся душа, все тело захвачены вихревыми движениями; в этом вихре революций политических и социальных, имеющих космические соответствия, формируется новый человек <���…>», — декламировал в 1919 году Александр Блок [55]. В ответ мы имеем в итоге нашего века осадок от вихревого движения в виде русского советского человека как человеческой породы действительно исторически новой; каноническое в советское время сочетание русский советский, видимо, надо признать исторически точным (что не означает, что русский человек растворился в советском или неразличимо с ним слился; нет, русский человек сохранился на наше русское будущее, но в некрасивом симбиозе — во многом и до сих пор — с образовавшимся за почти столетие человеком советским). В ответ мы имеем все те же и так же по-прежнему неразрешимые исторические противоречия человеческой природы («до Нового Иерусалима, разумеется», неразрешимые — вспомним Раскольникова). В ответ мы имеем неслыханные во всей прошедшей истории ужасы века, необъяснимые вне привлечения к пониманию той категории презрения к человеку и человечеству, к которой недаром так приковалось внимание наших умов с начала уже позапрошлого века как к явлению исторически новому, несмотря на его как будто вневременной характер; имеем практическую реализацию в размерах неслыханных формулы Достоевского из черновых тетрадей: «власть и право презрения».
Закончить тему нельзя, но можно остановиться на человеческом свидетельстве, выслушать голос, до нас дошедший «из глубины». На рубеже 1942–1943 годов протестантский теолог Дитрих Бонхёффер в заметках, набросанных накануне гитлеровского концлагеря, в котором он вскоре будет казнен, специально поднимет тему «презрения к человеку» как великой опасности. Он при этом будет словно бы отвечать нашему Леонтьеву (о том, конечно, не ведая), отвечать из самого средоточия «хронических жестокостей», какие Леонтьев нам обещал, или, можно еще раз вспомнить Леонтьева о грядущем социализме, очень уж это подходит к гитлеровским изобретениям — из царства «нового рода организованной муки» [56]. Почему для христианского мыслителя это столь актуальная тема в такой момент? Потому что надо духовно справиться с ситуацией столь тотального торжества презрения к человеку как победившей силы. В гибельных обстоятельствах Бонхёффер хочет опровергнуть историческую ставку на презрение: «Кто презирает человека, никогда не сможет что-нибудь из него сделать. Ничто из того, что мы презираем в других, нам не чуждо. <���…> Сам Бог не презирал людей. Он стал человеком ради них» [57].
Старый христианский гуманизм, о крушении которого в 1919 году поведал нам Блок, оказывается единственным убедительным и простым ответом на эпохальный вопрос об оценке человека в черной середине XX века. Можно повторить с надеждой: «Кто презирает человека, никогда не сможет что-нибудь из него сделать».
«Ибо прах ты и в прах возвратишься»
Человек свободный ни о чем так мало не думает, как о смерти…
Спиноза, «Этика».
«Смерти нет. Конечно, есть страх смерти, и это по-настоящему отвратительный страх. Часто он заставляет людей совершать поступки, которые они не должны были бы совершать. Но как бы все изменилось, если бы мы перестали бояться смерти». Слова эти принадлежат одному из героев фильма А. Тарковского «Жертвоприношение». С них хотелось бы начать размышления (а может быть, диалог, коль скоро найдутся желающие присоединиться к нему) о феномене смерти в мире.
Читать дальше