Итак, теперь схема развития русской словесности XVIII века, предлагаемая Гуковским, делается совсем прозрачной: литературный процесс XVIII столетия составляют два борющиеся литературные направления, различные по своим поэтическим, эстетическим и прочим установкам, — «школа Сумарокова», требующая простоты и ясности в противовес «пышности» ломоносовского стиля. Но и внутри «сумароковской школы» идет «оживленная поэтическая работа». Позволим себе привести анекдот, записанный Пушкиным, который занятно иллюстрирует предложенную Гуковским концепцию:
«Сумароков очень уважал Баркова как ученого и острого критика и всегда требовал его мнения касательно своих сочинений. Барков… пришел однажды к Сумарокову.
— Сумароков великий человек! Сумароков первый русский стихотворец! — сказал он ему.
Обрадованный Сумароков велел тотчас подать ему водки, а Баркову только того и хотелось. Он напился пьян. Выходя, сказал он ему:
— Александр Петрович, я тебе солгал: первый-то русский стихотворец — я, второй — Ломоносов, а ты только что третий.
Сумароков чуть его не зарезал».
Сумароков Баркова так и не зарезал, однако борьба за звание первого стихотворца, пусть не всегда в подобной форме, велась на протяжении всей второй половины XVIII столетия. Описанию этой борьбы и раскрытию вышеизложенной концепции, ее детализации посвящены остальные очерки и статьи Гуковского, собранные в книге.
Следующие четыре главы книги «Русская поэзия XVIII века» по характеру материала можно объединить в пары. Так, очерк «Элегия в XVIII веке» и «Об анакреонтической оде» посвящены соответственно развитию двух жанров русской поэзии. Гуковский прослеживает историю жанра элегии от Тредиаковского («О, кто щастливый еще не бывал в разлуке!») до кризиса «елегии 60-х годов», приведшего в дальнейшем к ее гибели. И тогда появляются пародии: «Что ж делать мне теперь, терзаться и стенать, / Грустить, печалиться и млеть и тлеть, вздыхать, / Леденеть, каменеть, скорбеть и унывать, / И рваться, мучиться, жалеть и тосковать, / Рыдать и слезы лить, плачевный глас пускать / И воздух жалостью моею наполнять».
И по мнению Гуковского, последующее бытование элегии («элегия Батюшкова и потом Пушкина») ничего общего с елегией сумароковской и херасковской, «самая память» о которой «изглаживалась», не имеет. Между тем, хотя литераторы начала XIX века действительно опирались на совсем иную традицию и, как замечает Н. В. Сушков, вспоминая первые годы XIX столетия, «элегий Сумарокова давно уже никто не читал», все же традиция сумароковской школы не умерла и оказала определенное — пусть и не очень значительное — влияние на развитие жанра элегии, что, впрочем, требует специального «расследования».
Очерк, посвященный анакреонтической оде, особенно интересен тем, что определяющим признаком этого жанра Гуковский впервые называет «метрическую характеристику» как «замечательный пример жанрового мышления эпохи». Гуковский, как справедливо отмечает В. М. Живов, игнорирует вопрос тематического развития русской анакреонтики, «однако его работа фиксирует ту формальную динамику жанра, которая неразрывно связана с его содержательной эволюцией». Одним словом, «Мне петь было о Трое, / О Кадме мне бы петь, / Да гусли мне в покое / Любовь велят звенеть».
В последних главах «Русской поэзии…» Гуковский переходит от истории развития поэтических жанров к отдельным авторам. И здесь возникает фигура Алексея Андреевича Ржевского.
По большому счету именно Гуковский «открыл» поэзию Ржевского, показав, что литератор, чье творчество «замкнуто в промежуток времени всего нескольких лет», — крупный поэт, и не только в глазах своих современников.
Ржевский интересен Гуковскому прежде всего как ярчайший представитель «сумароковского направления» (ср. письмо Ржевского Сумарокову: «Я вас начал почитать почти с рабячества (sic!), я видел ваши ласки ко мне с тех же пор»), наравне с Херасковым наиболее полно выразивший «смысл и содержание изменений» в литературной системе Сумарокова. И статья о Ржевском — о том, как из «среды сумароковского направления выросло его отрицание», как «[п]оэзию простоты сменяла поэзия искусственности». Ржевский «создал поэзию изящного ухищрения, сознательной, подчеркнутой игры, он обнажил перед читателем закулисную механику поэзии, он снова стал эквилибрировать на канате, в то время как Сумароков хотел убедить публику, что он ходит по земле». Кажется, эти слова и републикация всего очерка о Ржевском в очередной раз доказывают необходимость нового достойного комментированного издания творческого наследия этого канатоходца в поэзии, а то, что «Чертами многими нам Ржевский показал, / Что он к словесности похвальну страсть питал: / Он вкусом, знанием и слогом в ней блистал; / И если б звание его не скрыло пышно, / В писателях его бы имя было слышно», — нам объяснил еще в 1807 году Александр Палицын в «Послании к Привете…».
Читать дальше