Это событие, ворвавшееся в привычное загнивание в одиночной камере через телевизионный экран, казалось, перевернуло все тлеющее существование Цигеля, ибо то, что поддерживало его на поверхности, нельзя было назвать жизнью.
Все последующие дни, широко раскрыв глаза, он следил за этим дымящимся местом, где кипевшая десятками этажей жизнь превратилась в черную дыру, в гигантский абсолютный ноль.
Понятие «энтропии», о которой с таким пристрастием спорили Орман с Бергом, понятие, связанное с миром, стремящимся к стиранию и самоуничтожению, открылось Цигелю местом его нынешнего существования. Все, имевшее до падения смысл и форму, включая, положим, самое простое – стол, стул – рассыпалось в прах. И в этом пространстве незнакомой им еще, неосознанной энтропии люди, сродни Цигелю, потеряли всяческие ориентиры, слонялись из одной точки в другую, бессмысленно ковырялись в чем-то, пытаясь все же что-то делать. И не было ничего более бестолкового.
Чувство абсолютной потерянности витало над когда-то осмысленным миром, вернувшимся в хаос, как некогда дух Божий носился над хаосом, из которого возникло Мироздание.
Здесь же оно рухнуло в считанные часы.
Ничего странного не было в том, что этот хаос вдохнул какую-то надежду в обвисшую, как дряблый мешок, душу Цигеля.
Это было истинным и желанным осуществлением жажды, гениально выраженной Тютчевым в строке, процитированной некогда, в иной, уже отошедшей, жизни Орманом: «Дай вкусить уничтоженья…»
До этого, как Цигель ни пытался думать о будущем, его отшвыривало в прошлое, хотя будущее мнилось чистым листом, где можно было заново рисовать жизнь, рассовать прошлое, расковать душу, рисковать заново. Но прошлое сжимало плотным мутным потоком бездарно прожитой жизни и мгновенно захватывало целиком всю память.
Теперь же он жадно, завистливо следил за прыгающими с верхних этажей людьми.
Свобода жизни, за минуты до гибели, раскрывалась им во всей полноте.
В безвыходности они осуществляли то, что Цигель часто мечтал осуществить добровольно, с полной отдачей жизни.
Он словно бы пробудился от долгого летаргического сна и стал записывать все, что ему снилось в последнее время.
В изгибах сновидений окрылял его полет с высоты.
Он чувствовал себя ангелом собственной смерти.
А больше ему ничего не надо было.
При встрече с женой Диной в уединенной комнате для свиданий, он даже не прикоснулся к ней, молча выслушивал изрекаемую ею чушь, и только глаза его горели странным внутренним огнем, и улыбка была не от мира сего. Это не на шутку пугало Дину. Но он улыбался, и за все эти, казавшиеся ей долгими, часы только один раз открыл рот:
– Не бойся, дорогая, я не сошел с ума.
Он и сам тяготился ее присутствием, с нетерпением ожидая, когда снова останется один со своими снами, в которых в последнее время стал осторожно, как бы из-за любой завесы, главным образом, прикрывающей кухню в ресторане, появляться бледный, усохший Аверьяныч. Он явно заискивал перед Цигелем, пытаясь поймать его ускользающий взгляд.
Своим же умоляющим взглядом он пытался дать понять Цигелю, что оба они жертвы, сидевшие в одной лодке, которая пошла ко дну.
Но, вот же, у Цигеля открылось второе дыхание, высота стала его стихией, а он, Аверьяныч остался червем, кем и был всегда. Он появлялся и растворялся во снах Цигеля личинкой, амебой, делящейся на глазах, теряющей контуры, и Цигеля потрясало, как он мог преклоняться, до дрожи в коленках и мурашек по спине, перед этим ничтожеством.
Интересно, где он теперь? Действительно ли перебежал в Америку? А может быть, под покровительством начальства, в хаосе развала органов, раздул, как баллон, Цигеля в резиденты за отменную цену? Денежку поделили. А может, и не было у Аверьяныча еще подопечного такого калибра, как Цигель, каким бы мелким Цигель себе не казался. И выстроил он дело, передав заведомо неизвестную Цигелю информацию, при этом, дав понять, что последний еще тот орешек и может вообще не расколоться.
Хотя вообще-то Аверьяныч был волком-одиночкой. Его явно недолюбливали коллеги за все его каламбуры и вечные шуточки, ставящие в тупик их мозги.
В первые дни после перехода из одиночки в общую камеру, Цигель никак не мог привыкнуть к пространству прогулочного двора, где арестанты энергично, с тупой настойчивостью, кажущейся им истиной подготовкой к будущей жизни на свободе, вышагивали от стены до стены.
Цигель же завидовал лишь охранникам, стоящим на вышках и видимым сквозь металлическую сетку, покрывающую двор. Оттуда легко было бы прыгнуть и ощутить короткую, но вместившую всю жизнь, сладость полета.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу