Стратегия Акунина неожиданно, но убедительно рифмуется с «классической» социально-экологической теорией отцов основателей Чикагской школы социологии Парка и Бёрджесса, полагавших город естественной социальной лабораторией, в которой посредством эмпирических методов возможно изучать «человеческую природу» и содержание общественной жизни. Городская общность рассматривалась в виде сложной мозаики различных социальных групп, каждая из которых претендует на определенную территориальную зону.
Изменение в соотношении сил между группами приводит к очередному переделу городской территории. Основной предмет изучения составляли миграционные процессы, межэтнические отношения и явления социальной дезорганизации общества. На основании разработанной Эрнстом Бёрджессом «Карты социальных исследований города Чикаго» (1923–1924) было выделено 75 «естественных зон» и более 3 тысяч локальных сообществ, которые затем исследовались методами включенного наблюдения, интервью, анализа документов. Поэтика городского пространства, понимаемого как напряженное взаимодействие силовых полей, грезилась всякому сообразительному человеку, мало-мальски знакомому с ключевыми идеями упомянутых отцов основателей. Именно в этом смысле главные романы Акунина представляются мне бесконечно близкими и родными. Ежели мы хотим увидать Россию целиком, без изъятий, мы должны разметить пространство и прислушаться к русской речи, проанализировать русские социальные диалекты. Акунин успешно справляется и с тем, и с другим.
Я уже писал о том, что технология акунинских романов предполагает в качестве «окна в мир» двумерную плоскость динамической графики, комикс-картинку. Зато пресловутый «мир» — проработанная в деталях совокупность агрессивно взаимодействующих объемов, трехмерных по определению.
Уникальность «Любовника смерти» вот в чем. Внимательный и неангажированный читатель то и дело перескакивает из 1900 года в 2000-й, в 2002-й! Действие развивается вдалеке от дворцов и приемных, где вершится официальная, повествовательно оформленная Большая История, — на территории повседневности, отчего непрерывные скачки через столетие, вперед и обратно, вперед и обратно, становятся естественным делом. Таким образом оформляется параллельная, на деле куда более существенная, нежели фабульная, стратегия чтения.
Акунин навязчиво маркирует персонажей посредством социодиалектов. Главный конфликт романа — отнюдь не криминальный. Центральное противостояние: Сенька — Фандорин. Плебс, устная речь-сумятица, подземелья Хитровки. Аристократ, доказательная грамота, письмо, все права наверху, то бишь «на Москве». «Что вы хренью маетесь? — не выдержал Сенька. — Делать-то чего будем?» — «Не „хренью маетесь“, а „занимаетесь ерундой“». Наконец-то, впуская в свой текст человека из-под земли, автор дает ему все права! Только не вспоминайте при мне народолюбивые литературные образчики: классическая технология психологического письма неизбежно создает дистанцию, отчуждая «грамотного» автора от вроде бы симпатичного ему плебея.
Акунин расшифровывает содержание любой русской эпохи, когда демонстрирует Сенькин «духовный рост» в процессе Сенькиного же обучения новому, благородному языку, языку власти: «У этого инцидента были важные последствия, а от важных последствий проистекли эпохальные результаты». Не правда ли, сильно напоминает горбачевский «консенсус»?
Но вот страшная российская драма: и Фандорин, дюже грамотный аристократ, не соответствует актуальным задачам, проявляет какую-то инфантильную, какую-то безответственную фанаберию. Не разбирается, сколько чего стоит. Непрактичен. Плохо считает деньги, слабо понимает новую российскую повседневность. Верит в безусловный прогресс, дескать, скоро и повсеместно железные кони вытеснят парнокопытных. Между тем, не прошло и столетия, на дворе — новое средневековье! Как человек подземелья, человек темной, неартикулированной глубины, Сенька отслеживает и фиксирует навязчивую поверхностность барина. Барин все еще благороден, но для того, чтобы удержать страну от пространственного переворота в параметрах «верх — низ», этого уже недостаточно.
Самый стр-рашный эпизод романа — вот он. Что нам свирепые убийства — всего-навсего жанровые кружева. Страшно, когда Сенька читает чужие письма. То есть он же положительный герой, мы ему сочувствуем, почти любим, и вдруг: черная дыра, а в ней окаменевший кусок дерьма. Читает письмо за письмом! Его без труда уличают, а он врет в глаза, бессмысленно отпирается, хнычет, читает снова. Ему укоризненно говорят: «Сеня-Сеня», и он снова хнычет, снова лжет, снова читает! «Зачем обижаете? Грех вам. Уж, кажется, себя не жалею, как последний мизерабль. Верой и правдой…» Совершенно достоевская бездна, только конкретнее, ближе, страшнее.
Читать дальше