Утрата имени, смерть в безвестности — «гоголек», «Грибоед», «какой-то Пушкин». Этот ряд дает совсем новое видение смерти поэта: он умирает не как солнце, а как один из многих, как человек из толпы. «…Он ведь предчувствовал, как его бросят в яму без всякого поминального слова» [76] Цит. по кн.: Мандельштам Осип. Собрание произведений. Стихотворения, стр. 441.
, — наверное, Надежда Мандельштам имеет в виду стихи 1935 года:
И потому эта улица
Или, верней, эта яма
Так и зовется по имени
Этого Мандельштама…
Стихи сбылись в точности. В разных версиях гибели Мандельштама фигурируют либо общая яма, либо траншеи, куда рядами укладывали трупы с биркой на ноге, с номером вместо имени.
Надежда Мандельштам пишет, что с начала Воронежской ссылки они жили в полном сознании своей обреченности и ждали конца [77] Мандельштам Н. Я. Воспоминания, стр. 51, 170, 186 и др.
. У Мандельштама это ожидание обострилось с приближением 100-летия смерти Пушкина: кончался послепушкинский век — его век. Мандельштам не путал праздники с траурными днями — посреди юбилейной вакханалии, ставшей своеобразным пиром поэзии в разгар чумы 1937 года и одновременно апофеозом сталинского советского патриотизма, он в январе — феврале 1937 года по-своему переживал смертные пушкинские дни.
Куда мне деться в этом январе?
Открытый город сумасбродно цепок…
От замкнутых я, что ли, пьян дверей? —
И хочется мычать от всех замков и скрепок.
И переулков лающих чулки,
И улиц перекошенных чуланы —
И прячутся поспешно в уголки
И выбегают из углов угланы…
И в яму, в бородавчатую темь
Скольжу к обледенелой водокачке
И, спотыкаясь, мертвый воздух ем,
И разлетаются грачи в горячке —
А я за ними ахаю, крича
В какой-то мерзлый деревянный короб:
— Читателя! советчика! врача!
На лестнице колючей разговора б!
(1 февраля 1937)
Есть разные пояснения к этим стихам в контексте воронежских реалий — историй о неудавшемся походе к писателю Покровскому (Н. Мандельштам) и описаний водокачки и деревянного короба для стока воды (Н. Штемпель). Но поверх этих реалий проступает глубинный смысловой пласт стихотворения, связанный со смертью Пушкина, со столетней годовщиной «в этом январе» [78] Раскрыто с большой убедительностью в статье: Рейнольдс Эндрю. Смерть автора или смерть поэта? (Интертекстуальность в стихотворении «Куда мне деться в этом январе?»). — В кн.: «Отдай меня, Воронеж…». Третьи международные Мандельштамовские чтения. Воронеж, 1995, стр. 200–214.
, — ужас близкой гибели, бегство от нее, соскальзывание в смертную яму, крик о помощи. «В январско-февральскую стужу Мандельштам в последний раз вспоминает картину пушкинских похорон, и на этом фоне неопределенность слов какой-то мерзлый деревянный короб проясняется: прежде всего речь здесь идет не о доме Покровского, не о водокачке, а о гробе Пушкина…» [79] Там же, стр. 210.
Пушкин как черный человек приходит к поэту, как предвестник гибели — вспомним мандельштамовские стихи о смерти Андрея Белого, его двойной реквием [80] Так было и с Блоком, «Пушкинскому Дому» — последнее его стихотворение.
.
В предчувствии смерти поэту свойственно обдумывать свой «Памятник», свое посмертное будущее, свою судьбу с точки зрения вечности. У Мандельштама мотивы традиционного классического «Памятника», в том числе и пушкинского, начинают пробиваться с 1935 года — в каких-то очень отдаленных метаморфозах:
Да, я лежу в земле, губами шевеля,
Но то, что я скажу, заучит каждый школьник… [81] Отмечено в кн.: Тарановский Кирилл. О поэзии и поэтике, стр. 191.
(1935)
Народу нужен стих таинственно родной…
(«Я нынче в паутине световой…», 19 января 1937)
Уходят вдаль людских голов бугры:
Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят,
Но в книгах ласковых и в играх детворы
Воскресну я сказать, что солнце светит [82] Месс-Бейер Ирина. Мандельштам и Пушкин: уроки свободы, стр. 311.
.
(«Ода», январь — февраль 1937)
Не кладите же мне, не кладите
Остроласковый лавр на виски… [83] Кузьмина С. Ф. В поисках традиции: Пушкин — Мандельштам — Набоков. Минск, 2000, стр. 118–119.
(«Заблудился я в небе — что делать?..», 9 — 19 марта 1937)
Как видим, мотивы «Памятника» идут по нисходящей — идет кенотическое самоумаление поэта, его постепенный осознанный отказ от избранничества. Не солнце и не «царь», «чудную власть» имущий, а один из многих, неразличимый в толпе, — «Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят». И за гробом его не ждут ни «народная тропа» к могиле, ни слава «в подлунном мире», ни победоносное шествие его поэзии, как в пушкинском «Памятнике». И не случайно, что Мандельштам своего «Памятника» так и не написал, а написал антипамятник — «Стихи о неизвестном солдате», в которых тема смерти поэта логически сходит на нет. И так же не случайно строфа с открытой реминисценцией из пушкинского памятника — «Всяк живущий меня назовет» [84] Наблюдение О. А. Лекманова: Лекманов О. А. Книга об акмеизме и другие работы. Томск, 2000, стр. 552.
— не вошла в окончательный текст. На фоне апокалипсиса, развернутого в «Стихах о неизвестном солдате», поэт умирает не как солнце, не как Христос и не как поэт. В масштабах истории его смерть неразличима, он — один из «миллионов, убитых задешево», безвестный солдат истории, он погибает «с гурьбой и гуртом», и никто не положит его как солнце в гроб и даже не назовет его имени на перекличке смерти:
Читать дальше