Тимотей чувствовал себя одиноким, никому не нужным. Когда музыканты делали перерыв, кидаясь к белым скамьям и столам, чтобы возместить потерю жидкости, а также растраченные жиры и белки и вперемешку с жующей толпой приятелей, родственников и прочей гуляющей публикой раскатисто хохотали над звучащими сквозь набитые рты сальными шутками или отпускали остроты сами, в то время как другие встречали их подобным же клекотом, Тимотей бродил как неприкаянный, не зная, куда приткнуться. Он присаживался на краешек то одной скамьи, то другой. И повсюду неумеренно ел. Особенно горячие сардельки с горчицей. Запихивал их в рот целиком, вытаскивая затем сломанные костяные шпажки. А то протыкал оболочку зубочисткой, так что дымящаяся сальная жижа брызгала на светлую древесину, на белую рубашку, голубой мундир и золотые пуговицы, блестевшие от этого еще ярче. Доставалось и товарищам, и соседям, и цветастым блузкам их женщин и жен.
Сначала окружающие, косясь на него, думали, что он оголодал и хочет насытиться впрок. Потом их стало раздражать, что он ведет себя, как свинья. Уж хоть бы о последствиях подумал, ведь обжорство может причинить вред даже растущему организму. Тимотею делали замечания, на него орали, шипели чужие женщины и жены, смысл всего этого сводился к тому, что вот из-за его свинства, жадности, хамства другим, вместо того чтобы по-человечески веселиться и при этом культурно угощаться, приходится загораживаться картонными тарелками от распоясавшейся скотины, которая жрет, разбрызгивая колбасный сок по их одежде, и по-другому, видимо, не умеет. И кто все это будет чистить? Шел бы он куда-нибудь подальше, на травку, чтобы сюда не долетал этот жир! Не в хлеву небось! А лужок — вот он, рядом…
— Ладно, — сказал Тимотей, вытер о штаны руки, задумчиво погрузил тромбон в футляр и уже совсем шаткой, совершенно неправильной походкой побрел через лес, в долину, где расстилался город. Его колени с каждым шагом подгибались все сильнее, взгляд затуманивался, слабые дрожащие пальцы разжались, и черный футляр чуть слышно упал на придорожный мох. Тимотей присел на корточки у какого-то куста, рядом со своим инструментом, и его долго колотили рыдания. Чем увенчалось это лесное потрясение с его во всех отношениях неудовлетворительным катарсисом, было выражено парой мрачных фраз, сформулированных им позже: уж лучше быть цепным псом и все, с меня хватит.
Выпрямляясь, Тимотей увидел вдали странный эллиптический предмет, опоясанный тонким металлическим обручем, блестевшим, как экватор, снятый с небольшой планеты. Предмет парил над Олень-камнем, это не был воздушный шар, потому что воздушных шаров таких размеров не бывает, и это не был обычный самолет, какие можно было видеть в небе во время войны. Он облетел розовую щербатую вершину, и уже горизонтальные лучи солнца ярко играли на его корпусе всеми, без малейшего исключения, оттенками. Медленно и спокойно скрывшись за горой, дирижабль какое-то время спустя показался вновь у восточного склона и продолжал путь, как бы следуя своей уже очерченной орбитой. Тимотей, хватая ртом воздух, подобрал футляр и скачками помчался домой, чтобы скорей рассказать, что он видел. Когда без малого все население дома высыпало на улицу и уставилось на Караваноки, летательный аппарат уже исчез, да никто и не поверил, что он вообще был.
Так закончилась двойная жизнь в духовом оркестре. Тимотей вернул очищенную и отглаженную форму, но тромбона не отдал. Директор оркестра, хмурый старец, который, верно, всем своим оскорбленным видом выражал обиду на мир всех музыкантов, вместе взятых, вначале и слышать не хотел о том, чтобы Тимотей выкупил инструмент. Потом — может быть, поддавшись на уговоры учителя музыки — смягчился и с плохо скрываемой недоброжелательностью назвал сумму, от которой у Тимотея сперло дыхание.
Нужно было продать скрипку, сложный и нежный инструмент, с которым у Тимотея пути разошлись уже давно, так что это не было бы жертвой, скорее, наоборот, принесло бы ему облегчение, поскольку, лежа в углу, пыльная и немая, скрипка как бы стала источником направленных на него флюидов, бередивших его больную совесть. Уступить ее пришлось за бесценок, выручка не покрыла даже половины суммы, затребованной за плохой тромбон, у которого кулиса из пятой позиции перемещалась все с большей натугой.
И тут в какой-то точке ограниченного отрезка времени пересеклись обстоятельства, которые, собранные вместе, так сказать, сплетенные, подобно прутьям в корзине жизни, где ни один не вырастает из другого и ни один не порождает другого, определили будущую линию поведения Тимотея. Линию, достойную восхищения за ее цельность, линию почти правильную, за исключением одного-единственного сбоя, одной-единственной прерывающей ее щербины, линию, стремящуюся к конечной цели — напоенной здоровьем, спокойной, похожей на настоящую жизнь старости.
Читать дальше