— Мы, как вы знаете, должны ампутировать вам ногу. Ничего страшного. Бывают трагедии посерьезнее.
Ах, дорогая, сделай еще раз то упражнение, чтобы я увидел. Да, это левая нога. Твое упражнение похоже на танец, а я так гордился своей левой ногой. В этом упражнении ты, легко отталкиваясь от помоста, стремительно переворачивалась в воздухе. Сколько я забил голов своей левой ногой? Очень хорошо помню, как щедро, от всего сердца я забивал этой самой ногой гол. Или бил модный угловой. Или штрафной, когда никак нельзя было промахнуться, я один против вратаря в исходной точке, но не решаюсь, теперь не решаюсь забить гол. Левая нога была у меня более сильной, любопытно, правда? А может, и не была, но она точно была моей любимой. Мне нравился головокружительный бег, может, не сам бег, а то, что я испытывал, когда летел, как на крыльях, к цели. Или нет, не то, но я не хочу больше об этом думать, я хочу думать только о тебе.
— Я хотел видеть свою ногу после ампутации.
— Но это же нелепость. Больная вещь. Вы не можете ее видеть, вы должны понять это.
— Хотел.
— И не думайте.
Мое тело. Это на самом деле — мое тело. И это слово, Моника, священное. Один Бог благословил меня в нем, и я смотрю на свое тело с нежностью и ужасом. Моника. Я слышу твое имя в концерте для гобоя, кассету с концертом мне принесла Марсия. Тело священно, убийце это прекрасно известно. Как известно то, что становится известным, когда мы это обнаруживаем. Твое кружение в воздухе, хочу его видеть. Твое изящество, ловкость. И я думал: чуть больше мужества — и ты прорвешь воздух и исчезнешь в бесконечности, я думал… Ах да. Розадо. Нет, это не был Родригес Розадо — поверенный, что жил недалеко от нас и уже умер. Крупный такой и розовый, как его фамилия, с ослепительно белыми, редкими волосенками. Он умер. Но это не он. Это Жоан Розадо — поэт и педераст. Я тебе расскажу о нем при случае. Да, прорвешь воздух и исчезнешь, думал я, потому что в жизни имеет значение только противостояние смерти, против которой у нас нет никакой правды. Но Теодоро так не думал, он пришел навестить меня в госпитале перед операцией. Тео. Я теперь вспоминаю, что так мы его называли маленького, когда он умещался у нас на ладони. Тео. Однажды он — было это или не было? — однажды он сказал нам, что предпочитает, чтобы мы его называли Теодоро, чтобы быть от нас независимым, думаю, так. Пришел он накануне операции, на нем, дорогая, был серый костюм и темно-синий галстук. И прежде, чем начать говорить… Был вечер, ты должна помнить. Позвал меня и тебя в гостиную. Закрыл дверь, чтобы никто другой из детей не вошел к нам. Или чтобы не вошла сестра… где тогда был Андре? Закрыл дверь, и мы почувствовали, что окружающая атмосфера стала гнетущей. Потому что то, как обставляется любое действо, создает соответствующую атмосферу. Тео в тот год был на последнем курсе медицинского факультета, и я подумал: сейчас скажет нам, что решил жениться. Он ведь был влюблен в Гремилду, которую уже однажды приводил к нам. Она была студенткой филологического факультета. Достаточно некрасивая из-за родимого пятна. Решил жениться, подумал я, чтобы укрепиться в своем подозрении. Это происходило в заключительный день суда над Салусом, я его оправдал, но по требованию прокурора республики дело должно было перейти к другому судье. Или разговор с Тео был позже, тогда, когда Марсия развелась со своим первым мужем — или со вторым? — и пришла сказать нам об этом. Потом выяснится, с каким. Ведь в тот день она была у нас дома — не знаю точно, но будем думать так. Хотелось бы припомнить что-нибудь об Андре, но где он был? Увидим позже. И Марсия тогда нам объяснила причину развода:
— Мы договорились рассказывать друг другу обо всем, что с каждым из нас происходит, но он не рассказывал. Когда я ложилась в постель с кем-нибудь другим, я ему говорила всегда! Всегда! А он делал это без счета с этой кривлякой Изилдой или Изолдой — худющей потаскушкой с обвислой грудью, все вокруг это знали, все, кроме меня, но он мне никогда ничего не говорил!
И тут она, наша дочь, от злости заплакала, и я попытался успокоить ее, что он, возможно, ей еще об этом расскажет. Она от отчаяния всегда плакала, а тебя разбирал смех, я отлично это видел. Так вот, Теодоро запер дверь, он был бледен. Но мне бы хотелось, чтобы Андре тоже был участником разговора. Моя память говорит, что в тот момент дома у нас были все трое. Нет, нет, участником разговора Андре быть не мог: он всегда был молчуном. Дорогой Андре. Он никогда не хотел слышать никаких доводов, был непредсказуемым, не любил дискуссий, у него была твердая и непреклонная натура. Не думаю, что мне захотелось поразмышлять о нем, чтобы он, как ты, оказался рядом, нет. Никогда никакого благородства или намека на благородство у него не было, мне просто захотелось его вспомнить. Но ты — я хочу сказать тебе — ты никогда его не любила, даже той любовью, которая появляется к новорожденному. Ты шлепала его, а шлепнув раз, наверняка продолжала шлепать, когда хотела. Однажды он появился дома с обритой по бокам головой и идущим от лба к затылку гребешком, как у петуха. И потом исчез. Позже прислал открытку из Африки, он был на Сан-Томе (Сан-Томе?), на плантации черных, потом написал из куда более дальних краев. Мне было бы приятно, чтобы он присутствовал в моих воспоминаниях, но торопит Тео, он хочет с нами разговаривать. Он бледен, бледность его говорит, что он хочет сказать нам что-то ужасное. Он закрывает дверь, хотя за ней никого нет, но, видно, память его хранит тех, кто мог там быть, а потому и она должна остаться за дверью. Он сказал, что хотел уже давно вот так, сидя между нами, поговорить о том, что он не может больше скрывать, скрывать то, что предназначено ему свыше. Помню, ты что-то вязала и, слушая, продолжала вязать, сопротивляясь вторжению предназначенного свыше или стараясь его одомашнить. Тео это не понравилось, и он окликнул тебя довольно громко: «Мать!» Ты отложила вязание в сторону. Воцарилось многозначительное молчание, чтобы то, что собирался сказать Тео, стало весомым. «Я много об этом думал», — сказал он. А я подумал: «Дорогой Тео, можешь жениться, когда захочешь, мы тебе поможем», — подумал, чтобы его подбодрить. Но вслух не сказал, чтобы не облегчать признания. «Я много об этом думал, — сказал он снова, — так что вы не считайте мое решение легкомысленным».
Читать дальше