— Ну, как ты тут?
Старушка безутешно зарыдала, так и не поднимая на нее глаз. Возможно, не могла, но это было известно только ей и ее несчастью.
— Возьми меня отсюда.
— Ну какая же ты глупенькая. Выходит, ты здесь для того, чтобы плакать, как ребенок. Ты такая красивая. А плачешь, как страшненькая девчонка.
Она встала на колени, чтобы быть вровень с лицом матери, достала кружевной платок и принялась вытирать ей глаза и повторять, что девочка-то совсем неразумная.
— Я тебе принесла сласти, но чтобы ты не съела все сразу, отдам-ка я их доне Фелисидаде, она оградит тебя от глупостей.
Потом блондинка заговорила со мной, несомненно потому, что сочла меня способным понять происходящее. Теперь она говорила быстрее и тише, а не как с ребенком, который понимает только размеренную и четкую речь. «Представьте, сеньор. У нас двое детей, уже больших, нам негде ее держать, и муж против, и мы вынуждены были определить ее сюда». Она огляделась, никто не обращал на нас внимания: старики были погружены в свои старческие грезы.
— Но эта еще каждую неделю приходит, — сказала дона Фелисидаде. — А ведь есть такие, которые появляются только по большим праздникам, на Рождество или Пасху. Послушайте доктор, [6] Доктором в Португалии называют человека, имеющего высшее образование.
как-то…
И она рассказала. В приюте жила Долорес. Очень старая женщина, ее дети умерли, и остался только один внук, он и оплачивал ее пребывание здесь, оплачивал регулярно, что правда, то правда. Посещал он ее два-три раза в году. И вот сеньора умерла. «Мы дали знать внуку, но где он, внук-то?! Видно, уехал. А однажды распахнулась дверь, и на пороге появился внук Долорес с коробкой сластей, — это то, что обычно сюда приносят, — и тут я ему сказала, что его бабушка уже похоронена. А он в ответ: „Наконец-то!“ Даже сдержаться не смог, слова сами собой вырвались: „Наконец-то!“ Но он никогда даже тостана не был должен приюту». И тут, дорогая, я вспомнил своего дедушку.
Это отец моей матери и других его детей. Под ударами жизни, сила которых определяет нашу судьбу в зависимости от нашей незащищенности, все дети разъехались кто куда, а мать осталась. Дед торговал шерстью и занимался куплей-продажей участков земли с удовольствием игрока, которому сопутствует удача. И удача сопутствовала ему всякий раз, точно во исполнении пословицы. На каком-то этапе жизни он кончил испытывать судьбу, так как не имел уже сил с ней тягаться. Потому что судьба — это вера в чудеса. Когда мой отец привез мою мать в деревню, он привез и ее отца, как ее неотделимую часть. Отец испытывал страх перед дедом, но скрывал его за уважением. Мать — наоборот. Долгие годы живя рядом с ним она любила его, но не уважала, как не уважают пролетарских святых. Бедный мой дед. Извини, дорогая, разреши мне говорить «бедный мой дед». Я его узнал поздно, на закате его жизни, практически уже утратившим себя. Настоящим дедушкой он был моей сестре Селии, она меня старше на десять лет (на десять?). Когда она, согрешив еще в школе, оказалась беременной, то только он один отнесся к ней по-человечески. Но сейчас — не о Селии, о ней я вспомню позже, когда буду разбираться в заблуждениях рода человеческого. А мы говорим именно об этом, дорогая Моника, не так ли? Да. И когда дед звал меня к себе в комнату, которую постоянно запирал изнутри, и приказывал сесть, и начинал что-либо рассказывать, или молчал и бледнел, или был готов расплакаться, но все же сдерживался, то, видно, причиной так и не пролившихся слез был его счастливый жизненный путь. Бедный дед, я его помню. Мы с ним гуляли, он говорил со мной об истинности вещей. Вел меня за руку, но иногда вел его за руку я. Он рассказывал случаи из своей жизни, начинал «Однажды…» — и говорил о нападениях. О разбойнике, который хозяйничал на дорогах, ведущих в горы, о своей военной службе в Пеналве и о том, как в конце недели спускался по горам вниз к дому моей бабушки, чтобы провести с ней ночь и тут же вернуться тем же путем. В горах начинали строить шале и дома в деревне. Он вел подсчеты в голове, покупал и продавал земельные участки. Потом купил земли для себя, чтобы их возделывать. И осел. Когда пришел мой черед быть его внуком, он уже был связан с землей и был покоен и душой, и телом. И то, что он мне оставил, — это понимание земли, нашей общности с ней, хочу сказать, тождественной связи, Моника, формы существования сообща, в единой судьбе для общих счетов, моя дорогая, — иначе не осмыслишь непознаваемое. Это я понял не сразу, как не понял и позже, и еще позже. Понял лишь теперь. Значительное понимаешь не сразу, когда узнаешь, дорогая. Оно поселяется в нас и требует времени, чтобы прорасти в сознании и победить шум, который нас оглушает и не дает услышать. И только тогда, наконец, люди начинают понимать. Ты часто спрашивала меня: «Почему ты всегда вспоминаешь прошлое?» Вот это — то самое. Есть вещи, которые требуют времени, чтобы быть понятыми. Это те, что еще не обнаружили себя и свою суть. Только тогда они становятся очевидными, однако и очевидное не всегда видно. Потом мой дед стал назойливым, начал под себя мочиться — вот к чему я все это и рассказываю. Врач посоветовал ему пользоваться мешочком или стеклянным флаконом, уже не помню, однако использовать и то, и другое было не просто, надо было подвесить, снять, вымыть, и моя мать решила, что пеленки лучше, — не знаю, почему не использовали пеленки для Анибала, о котором я тебе говорил совсем недавно. Мать, конечно, злилась и ругалась, что она должна менять ему пеленки, как ребенку, а дед улыбался. Отец хотел заставить деда пользоваться мешочком, но мать смилостивилась, естественно побуждаемая материнским инстинктом. Да, еще его надо было кормить с ложечки, потому что он очень пачкался. А дед улыбался, действительно хорошо себя чувствуя в семье, при всем своем человеческом несчастье.
Читать дальше