— Кто-нибудь еще хочет покинуть наше приятное общество? — осведомилась она вкрадчиво.
Коршунов хотел. Он помыслил всех этих снабженных хвостиками молодчиков как низший слой, чернь, люмпен-пролетариат, с которым вождю лучше не соприкасаться, а Кики Морова была в его глазах представителем нынешней ненавистной власти, разрушающей древний Беловодск. Вместе с тем он понимал, что если последует примеру струсившего толстяка, Мягкотелов не преминет запустить байку о постыдной трусости левопартийца.
То же самое в отношении своего авторитета думал и рассудительный Мягкотелов. И оба остались в особняке на Кузнечной.
Плинтус как тюлень переваливался в темноте из ямы в яму, тяжело отдуваясь взбирался на холмы, составлявшие здешний тротуар. Вдруг у него за спиной послышался злобный клекот:
— Что, наложил в штаны от страха, прохвост?
Издатель испуганно обернулся. Какая-то тень настигала его, грозя накрыть, и лишь чутьем угадал Лев Исаевич писателя Греховникова.
— А ты что же не остался? — огрызнулся он и ускорил шаг.
Греховников не ответил, просто пошел рядом, и Плинтус кожей чувствовал жар исходящей от него ненависти. Конечно, поведение писателя резко изменилось, он и раньше не баловал Плинтуса любезностями, но все же не позволял себе столь грубых выражений и наскоков, не говорил Плинтусу «ты». Оробевший издатель не знал, как ответить на эту чудовищную новизну в своем невольнике, и только надеялся на чудо, которое вернет их в рамки былых отношений прежде, чем худое настроение Греховникова посеет беду.
Они свернули в одну из главных улиц города, вернее, свернул бунтующий писатель, а Плинтус осознал, что лишен права выбора и должен последовать за ним. На этой улице было больше света, и Лев Исаевич покосился на своего спутника. По всей вероятности, то, что он мысленно называл сейчас в Греховникове кризисом чувств, внесло изменения в черты лица сочинителя, заострило их, возможно, его лицо искаженно злобой, перекосилось от ярости. Разглядеть это боковым зрением было непросто. Плинтус видел лишь резко очерченный профиль Питирима Николаевича и живший внутри него прищуренный глаз, неотрывно устремленный на что-то впереди, на некую цель, достижение которой отнюдь не сулит ему, Льву Исаевичу, — и это окончательно упавший духом издатель осознал нутряно, утробно, — ничего хорошего.
— Я сегодня у вдовы недостаточно поел и выпил, — сурово возвестил Греховников. — Нам помешали. Ты меня угостишь! И не мешкай, пошевеливайся. А возражений я не принимаю.
Лев Исаевич забормотал:
— Я согласен… но твой тон… эти приказы и крики… ты заболел, Питирим…
— Да, заболел. А ты меня подлечишь!
— Но как?
— Разберемся, — устрашающе пообещал Питирим Николаевич.
На Кремлевской набережной, самой ухоженной и нарядной улице Беловодска, чинно стоял, любуясь своим отражением в Большой, местный Дом Литератора, где в ресторане частенько далеко за полночь засиживались писатели, их гости и люди неопределенно свободных профессий, свобода которых обуславливалась туго набитым кошельком. Туда и привел Греховников своего работодателя. Они поднялись по мраморной лестнице в просторный зал с высокими лепными потолками и сели в дальнем углу за свободный столик. Пирующих было много. Питирим Николаевич оглядел их, можно сказать, свысока, ему представлялось, что положение, при котором он беспечно кутит, а смирившийся Плинтус без малейшего вздоха сожаления или протеста оплачивает его гуляние, отныне сохранится навсегда. Почему так должно выйти, он не ведал, да и не торопился постичь. Он знал лишь, что в душе Плинтуса по-прежнему царит мрак, что в Плинтусе сидит дьявол и этот внешне покорный накопитель жира на самом деле затаившаяся тать, но устроено это не потому, что Плинтус и впрямь неисправим, а для того, чтобы ему, Питириму Николаевичу, всегда было на ком испытывать силу своей праведности и умения изгонять бесов.
Поэтому когда обежавший зал взгляд писателя остановился наконец на оплывшей на стуле туше издателя, на его лице не осталось ничего напоминающего жалость и сочувствие. Тут подошла официантка. Питирим Николаевич не воспользовался меню, однако и его богатого воображения хватило, чтобы у Плинтуса потемнело в глазах от длинного перечня блюд, названных им. Ведь за все это платить ему, Плинтусу. Но Лев Исаевич теперь, в яркой иллюминации ресторана, хорошо рассмотрел условия, в которых ему приходилось жить: уж на что была впалой и чахлой грудь писателя, но и она вздымалась едва ли не в полном смысле этого слова, но и она ходила ходуном от распиравших Питирима Николаевича больных, сумасшедших чувств, — и этого было достаточно, чтобы Лев Исаевич как можно глубже припрятал собственное умоисступление.
Читать дальше