Он бежал, и в ночном пути лицо у него сжалось до масштаба груши. Ночь отдалила небесный свод, оставив в память о нем один лишь холод. Бездушие! Сейчас все силы Григорий отдавал тому, чтобы пробиться в маленький теплый край, возникший внезапно в его воображении. Продираясь в цепком кустарнике к железной дороге и платформе, этому бетонному оплоту цивилизации среди дикой, странным образом опрокидывающей в лужи природы, он вспомнил, что ехал в поезде из Москвы в Беловодск. Остановился взглянуть на один старинный милый городок, а оттуда добирался уже электричкой. Ехал ведь в вагоне, среди толстых старух с тюками и солидных мужчин, читавших газеты, но вот почему-то очутился в луже.
На пустынной платформе Григорий нашел скамейку. Радовался он ей, и обретала ее как спасение его сумасшедшая, истерическая усталость, да только откуда взяться надежде, что сейчас же подберет его что-либо движущееся, увозящее прочь? Ночь, даром что летняя, смеясь зло, кропотливо рассеивала холод над Григорием, зажившим без крыши над головой и только что оставившим купание в неизвестной, угрюмо блестевшей воде. Григорий дрожал, как заживо общипанный цыпленок, и из его глотки время от времени вырывались невнятные звуки.
Он направлялся в Беловодск единственно как любознательный и неутомимый путешественник, просто бросил все и поехал постичь родину великого поэта. Но где же та электричка, что приближала его к цели, и почему ему пришлось выкарабкиваться из лужи? Григорий был в состоянии придумать лишь одно объяснение: стало ему плохо, и он сошел вот на этой платформе. Возможно. Только он этого совершенно не помнил, ни этого, ни чего-либо подобного, ни вообще ничего. И возникал вопрос: если он сошел с электрички просто потому, что почувствовал себя нехорошо, отчего же он не остался на платформе, например, на той же скамейке, на которой сидел сейчас, а куда-то побрел и в конце концов не нашел себе места лучше, чем лужа? Ответа не было.
Провал в памяти терзал и мутил внутреннего человека, а внешнего пробирала все основательнее прохлада летней ночи. Чтобы согреться, Григорий лег на скамейку, обхватил себя руками и подтянул ноги. Так возникло немного тепла. Слава Богу, деньги и документы, никем не тронутые, лежали в боковом кармане пиджака. Сумка с дорожными вещами исчезла, но о ней жалеть не стоило, то были пустяковые вещи.
Какая-то птица печально вскрикнула над забедовавшим странником. А может, это был голос самой ночи. И тогда ночь сделалась для Григория не только мучением, холодом и неопределенностью, не только чудовищно огромным пространством-временем, где он по непостижимому стечению обстоятельств очутился без приюта, вынужденный дрожать и попискивать цыпленком, но и чем-то, что подлежало серьезному осмыслению. Думала, однако, не голова, думало нечто глубоко и уязвленно завозившееся в нем. Он понял, что, находясь в луже, вынырнул из едва ли не натурального, едва ли не доподлинного небытия, из вечного мрака, и, подняв веки, какое-то мгновение смотрел на окружающее глазами самой смерти. Только этим можно было объяснить пугающее оцепенение ночи, неправдоподобную черноту деревьев и мертвую белесую пустоту между ними. В мире, созданном тем мгновением, не могло быть не то что огней человеческого жилья, но даже и обыкновенного, славно клубящегося в лунном блеске ночного тумана. Зато была холодно и мрачно сверкавшая вода.
Наверное, если он пришел к такой ночи, неведомо как опрокинулся на самое ее дно, то и вся его жизнь, таявшая среди мелочей и суеты, проходила в такой же тьме. И сейчас еще он говорит с собой как мертвый человек, хотя в душе и забрезжила надежда на воскресение. Он жил в темном царстве, выходит, и вовсе не жил. В темном царстве нет жизни, а есть прозябание, попытка согреться, сжавшись в комочек на лавке, на платформе, названия которой ты не знаешь. Редкие всплески человеколюбивых дел не оправдывают прошлое, поскольку людей, которых он так или этак облагодетельствовал и которые не ответили ему никаким добром, он уже никогда не прощал в глубине сердца и даже знал, что не простит по-настоящему ни при каких обстоятельствах. И это не жизнь, а смерть, ночь, сырая земля, гладко и угрюмо блестящая вода. А где же огонь? Где небо?
И так у других тоже. Всякая святость — только драматическое и навязчивое усиление прихоти, выдаваемое за проявление несгибаемой воли. Люди очень голословны, а их дела, как правило, оставляют желать лучшего. И потому они падают на землю, в тягость ледяной воды, оживляющей лишь в сказках, умирают без остатка, без перехода в иную действительность, превращаются в прах земной, в навоз.
Читать дальше